— Теперь не больно кричат о скорой победе. Тот же Шарифов… рвался на войну, ходил петухом. — Габдулла засмеялся. — Как же этот революционер собирается переустраивать жизнь, если он полагает, что никогда одно сословие наших граждан не пойдет против другого?
— Пожалуй, он нелогичен, — немного смутился Камиль. — Но ведь и то правда, что сплоченность сохраняла нас перед многими бедами.
— Не знаешь теперь, что и назвать бедой. Наш мир стар, в нем старые обычаи стали законом, и законы тоже стареют. Мы говорим, что мы защищаем прошлое, а мы защищаем все старое, чем живем сегодня. Наш старый мир, он боится будущего.
— Позволь, но как ты представляешь себе наше будущее?
— Я не провидец, — ответил он, как будто застеснявшись. — Но я знаю, чего хотел бы я сам… я хотел бы повидать балтийские берега, хотел бы послушать песни венгров, потрогать камни Баальбека… я хотел бы почувствовать, есть ли общее между людьми. Помнишь арабскую пословицу: «Фиговое дерево, глядя на другое фиговое дерево, учится приносить плоды».
Камиль засмеялся:
— Те же арабы говорят: «Не смотри так пристально на финиковую пальму, она с чужими не разговаривает».
— Пожалуй, мы следуем этой пословице. Потому мы так замкнуты.
— Но мы любим наши обычаи, нашу культуру…
— И как пылко об этом говорим! Но нежными словами сейчас невозможно говорить о любви, любовь-то наша горькая. Шарифов… Впрочем, ну его! Лучше скажи, что ты собираешься делать сам — писать книги, учить детей или быть революционером?
— Меня, наверное, хватило бы на все! — ответил Камиль. — Да, кстати, «Счастливую Мариам» будут печатать в Петербурге.
— Что ж, поздравляю.
А ведь Камиль и вправду, пожалуй, верит, что все ему по силам. Что-то происходит в мире, что-то расшатывается и рушится, вздымаются новые пласты, идут какие-то новые люди, убежденные, что старая жизнь ни к черту не годится и что они-то и должны изменить существующие порядки. Может быть, Камиль один из них?
Но почему бы ему не написать обо всем этом, вместо того чтобы сочинять мелодраму, каких уже немало было в татарской литературе? Опусы его мало совпадают с жизнью, вот хотя бы с собственной. Уж как он взвился, когда отец предложил ему жениться на купеческой дочери! Однако женился, а через год, веселый, обнадеженный, поехал учиться в Стамбул, затем в Каир. По приезде домой еще раз убедился, что тихая, как мышь, кроткая жена ничуть не мешает ему в его делах. Он сделался мударрисом в отцовском медресе, читает «Логику», «Мусульманское право», «Толкование аль-Корана», сочиняет, запоем читает Фламмариона. По ночам лезет на чердак и через слуховое окно пытается разглядеть ход небесных светил в длинную подзорную трубу, похожую на старинную клистирную трубку. Как и всякое свое увлечение, интерес к астрономии он переживал затейливо и необузданно… Душа его звенела от нетерпения, энергия не исчерпывалась вся, и он по утрам взбирался на минарет и произносил… нет, п е л, призыв к молитве, и звонкий, страстный молодой голос его летел над улочками Магмурии.
Но и перепады в настроении были удивительны. Сильное возбуждение сменялось унынием, страхом и неверьем. Вот и теперь сдержанное отношение Габдуллы к известию огорчило его.
— Бог с ней, с повестью, — сказал он грустно, — знаю, тебе она не нравится… Давай искупаем конягу! — И побежал к осокорю, стал отвязывать каурого.
Искупали коня, поплавали сами и стали собираться. Камиль ловко хомутал каурого, расправлял шлею по всему тепло-влажному крупу, натягивал постромки — что тебе крестьянский сын! — весело при этом поучая своего шакирда:
— Ты, Габдулла, поменьше якшайся со всякими дервишами. Они такого туману напустят, чтобы только произвести впечатление на таких, как ты. Не смейся, пожалуйста, я лично по горло сыт всякой мистической белибердой.
В полупустынный этот край правители издавна ссылали неугодных им людей; бежали сюда бунтари разного сорта, ища прибежища у вольного здешнего народа. В особом почете у обывателя были расстриги, дервиши, беглые солдаты, и каторжане. Иной авантюрист в лохмотьях перекрестится широким раскольничьим крестом, а дородный звероватый казак тут же слезливо запросит: «Благослови, батюшка!» И среди дервишей, которых очень почитало мусульманское население, тоже бывали всякие. Но суфи-баба нравился Габдулле. Ему казалось, что старик носит в своей душе горький осадок неисполненного перед людьми и надежду на какую-то неизбежную истину.
…Обратную дорогу они проехали молча. На Большой Михайловской Камиль сказал:
— Заедем к нам, поужинаем. Отец любит, когда ты бываешь у нас.
Габдулла покачал головой: он не поедет.