Пока это лишь россыпь прямых и изогнутых линий. Постепенно из них вырисуется нечто знакомое и узнаваемое. Я рисую, потому что меня это успокаивает. Николас меня сегодня не замечал. Он не увидел меня, когда я помогла перевезти одного из его пациентов из реанимации в палату. Он не смотрел на меня во время обхода, когда я носила за ним папку с историями болезней. Он не оглянулся даже тогда, когда я встала позади него в очередь в кафетерии. Он узнал меня, только войдя в палату пациента, которому на следующий день предстояла операция, и то только потому, что столкнулся со мной, когда я несла к тумбочке кувшин с водой.
— Простите, бога ради! — воскликнул он, глядя на мой мокрый бледно-розовый форменный халат.
Он перевел взгляд на мое лицо. Я думала, он сейчас развернется и демонстративно выйдет, но Николас только приподнял брови и рассмеялся.
— Иногда я просто рисую, — отвечаю я Астрид, надеясь, что ее удовлетворит такое объяснение.
— Иногда я просто фотографирую, — вторит мне она.
Она прислоняется к стволу дерева и поднимает лицо к небу. Я смотрю на ее решительный подбородок, на волну серебряных волос. Мужество окружает ее подобно аромату дорогих духов. Мне кажется, она способна добиться любой поставленной перед собой цели.
— Жаль, что в нашей семье никогда не было художников, — задумчиво говорит она. — Я всегда чувствовала себя обязанной кому-то передать свои таланты. Ну хотя бы талант к фотографии. — Она открывает глаза и улыбается мне. — Я пыталась научить Николаса, но это был какой-то кошмар. Он так и не понял, что такое диафрагма, и в итоге все его снимки были передержаны. Способностей ему не занимать, но он напрочь лишен терпения.
— Моя мама в юности рисовала, — вырвалось у меня.
Я замираю, и моя рука повисает в нескольких дюймах над рисунком. Мое первое добровольное признание. Астрид делает шаг ко мне. Она тоже понимает, что эта первая брешь в моей броне открывает ей путь внутрь крепости.
— Она очень хорошо рисовала, — стараясь говорить как можно небрежнее, продолжаю я, вспоминая фрески с лошадьми на потолке в Чикаго, а потом и в Каролине. — Но вместо того, чтобы стать художницей, она вообразила себя писательницей.
Я снова начинаю беспокойно водить карандашом по чистой странице. Не отваживаясь поднять глаза на Астрид, я рассказываю ей о себе. Я рассказываю ей правду. Я так отчетливо слышу запах маркера в своей крохотной ручонке и чувствую обвившие мои щиколотки мамины пальцы. Мы снова лежим на столе, прижавшись друг к другу, любуясь нашими свободолюбивыми скакунами, и я чувствую тепло ее тела. Я помню свою непоколебимую уверенность в том, что мама будет со мной и завтра, и послезавтра, и вообще всегда.
— Жаль, что, когда я училась рисовать, мамы не было рядом, — шепчу я и замолкаю.
Мой карандаш остановил свой полет над страницей. Я смотрю на него, не смея пошевелиться, а рука Астрид, которая уже сидит рядом со мной на траве, медленно протягивается и накрывает мои застывшие пальцы. Я не успеваю понять, что заставило меня ей в этом признаться, как снова слышу собственный голос.
— Николасу повезло, — говорю я. — Жаль, что, когда я росла, рядом со мной не было такого человека, как ты.
— Выходит, что Николасу повезло вдвойне. — Астрид придвигается и обнимает меня за плечи.
Я ощущаю неловкость. В маминых объятиях я чувствовала себя совершенно естественно. Во всяком случае, к концу лета. Но прежде, чем я успеваю себя остановить, я склоняю голову ей на плечо. Она вздыхает, прижавшись губами к моим волосам.
— Понимаешь, на самом деле у нее не было выбора. — Я закрываю глаза и пожимаю плечами, но Астрид не унимается. — Она такая же, как я, — говорит Астрид и после секундного колебания продолжает: — и как ты.
Я невольно отстраняюсь, воздвигая между нами стену несогласия. Но, открыв рот, чтобы воплотить свое возмущение в слова, я молчу.
Я медленно выдыхаю. Бог ты мой! Я давно не чувствовала себя так легко и свободно. Чтобы снова завоевать Николаса, мне придется сразиться с силой, превосходящей меня мощью. Но я начинаю понимать, что и сама являюсь
Я улыбаюсь Астрид и снова берусь за карандаш. На бумаге стремительно появляется узел нависших над ее головой ветвей. Она всматривается в рисунок, потом поднимает голову, разглядывает дерево и кивает.
— А ты можешь нарисовать меня? — просит она и, облокотившись на ствол, замирает в непринужденной позе.