Нужно было что-то предпринимать. Вера не сознавала сложности обстановки, в которой он очутился. Она хлопотала вокруг маленькой дочки, слушала чтение Сумарокова, вела, как умела, дом и была довольна своей судьбой. Отец ее Прохор, слонявшийся целыми днями без дела — Сумароков не приказывал запрягать, — выпивал все чаще, и дворовые в открытую смеялись над пьяным «барским тестем».
Однажды Сумарокову подали конверт — принес неизвестный человек, чей-то лакей, ответа не спросил. В конверте были гнусные стихи — о нем и о Вере. Пасквилянт осуждал Сумарокова за семейный разлад и глумился над Верой. Сумароков побелел, читая бойкие строчки, написанные как бы от его имени:
— Собака! — произнес Сумароков. — Холуйское перо! Все врет, негодница! Детей люблю, желаю им счастья.
Сумароков разорвал бумагу на мелкие клочки и швырнул их об пол. Опять упреки простым людям в подлости! Подумаешь, какой благородный нашелся! Строки, обращенные к Вере, при всей их чудовищной несправедливости задели его меньше, чем упреки в подлости, то есть в низком происхождении. Нет по крови благородных и подлых людей! Все они одинаковы и различествуют лишь по своим достоинствам. Об этом он писал часто и вновь готов повторить. Честь наша не в титлах состоит. Тот сиятельный, кто сердцем и разумом сияет, тот превосходительный, который других людей достоинством превосходит, и тот болярин, который болеет за отечество.
Так или иначе, подметный стишок (кто мог его состряпать? ни слога, ни почерка Сумароков не узнавал) — был признаком весьма неприятным. Семейный раздор получил слишком широкую огласку и сделался темой бездарных и мерзких стишков. Сумароков обиделся и на это — стишки о нем могли быть написаны пограмотнее. Уж он-то сумел бы ответить анонимному виршеплету так, что тот без памяти унес бы ноги из города в глухую деревню и просидел бы там до конца своих дней.
Но, кажется, нынче уносить ноги нужно ему.
Ждать от Петербурга больше нечего. Видно, судьба хочет видеть его московским жителем, и спорить с нею — напрасный труд.
В Москву из северной столицы отъезжали вельможи, попавшие в немилость или желавшие окончить век подальше от двора с его суетой и соблазнами. Столичная знать держала в Москве дворцы и дома. На Никитской стояли хоромы княгини Дашковой и графини Головкиной, на Воздвиженке — Разумовских и Нарышкиных, на Знаменке — Апраксиных, на Тверской — Чернышовых и Салтыковых, на Моховой — Пашковых и Барятинских. Под Москвой, в Михалеве, раскинулась усадьба Петра Ивановича Панина, на Покровке выстроился Иван Иванович Шувалов. Повернется к кому фортуна лицом — добровольный изгнанник возвратится в Петербург, а нет — и так проживет, ворча на новые порядки и вспоминая о прежних своих удачах.
Москва была центром оппозиции правительству Екатерины, зорко следившей за разговорами и настроением тамошних дворян. Главнокомандующий Москвы через тайных осведомителей узнавал, о чем болтают за обедом подвыпившие гости где-нибудь на Разгуляе у Мусина-Пушкина или на Гороховой у Куракиных, и обо всем неукоснительно рапортовал в Петербург. Пока ничего серьезного услышано не было, да и слава богу, что так. Мужики неспокойны, война с турками берет много денег и солдат, товары вздорожали, — надобно начальству смотреть и смотреть, чтобы сохранить благочиние в Первопрестольной.
Для исправления нравов московского дворянства и разного звания людей вот как нужен театр! Сцена представляла бы образцы людей, подражания заслуживающих, в сатирических комедиях осмеивала пороки. Русские пьесы есть, можно играть каждый день, и в репертуаре этом Сумарокову принадлежит львиная доля — больше пятнадцати драматических сочинений.
Русский театр в Москве уже три года содержал полковник Титов, но был он чужд сценическому искусству и деловыми способностями не обладал. Потому актеры шалбеничали, от серьезной игры отстали, и смотрителей на спектакли собиралось мало. Антреприза Титову не удалась, это ясно, а если приложить к делу желание, умную голову да умелые руки, театр в Москве мог бы греметь и приносить пользу обществу. Вот чем заняться стоило бы!