Сумароков не интересовался земными недрами, подобно Ломоносову, и не исчислял хода планет. Его занимала только литература, но ее он ощущал как самое кровное свое дело и по личной склонности и по нуждам государственным. Он был уверен в могуществе слова, в силе призыва, укора, критики, наставления и желал расположить это слово в порядке, определить его лучшие качества, дать образцы, которым нужно следовать.
Тредиаковский удовлетворенно черкнул на поле, прочитав:
«Истинно, истинно! — подумал он. — Дельная речь, хоть слово «скаредно» для стихов не годится».
Он вернулся к началу эпистолы о русском языке, набело произнося шестистопные ямбы, — и вдруг увидел личность:
— «Твоих эпистол вздор набредить может всяк, поверит лишь тебе не умный, но дурак». Вот как ему ответить надобно. И отвечу, дай срок! — шептал Тредиаковский, уязвленный раскрытым намеком.
Вторая эпистола предлагала тему стихотворства. Тредиаковский, знавший наизусть стихотворный трактат Буало «Поэтическое искусство», ожидал уворованных строк, но, к своей досаде, не находил. Буало подробно говорит о романе, водевиле, эпопее — Сумароков их не упоминает. Зато у него есть оценка басни, ироикомической поэмы, о чем француз не писал, много сказано о песне и совсем мало — об эпиграмме, подробно разобранной Буало.
Да, образец наставления писателям у Сумарокова был, однако пользовался им он совершенно свободно.
Но личности и здесь проглядывают: «Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен» — это Ломоносов, с ним теперь Сумароков дружит. «А ты, Штивелиус, лишь только врать способен» — в кого тут метит новоявленный Буало?
Тредиаковский дернул плечом, как бы уклоняясь от направленной в него стрелы…
Конец, впрочем, хорош:
Но зачем насмешки над почтенными людьми публиковать? Нужды нет.
На последнем, чистом листе Тредиаковский быстро написал, что стихи Сумарокова злостные сатиры, а именем только эпистолы, и такие поносительные сочинения печатать непристойно.
Он погасил свечу. Западный ветер стучал ставнями кухонного окна. С утра предстояло идти в Академию, просить денег хоть сколько-нибудь в счет жалованья.
«…Как полыхал дом-то! — думал он. — С чего бы? Наталья-башкирка могла спалить или своего гренадера научила… Оба очень злобились. Но искать не на ком. Жаль рукописей. Не вернешь…»
Ощупью найдя сундук, он примостился под овчину к Марье Филипповне.
Глава V
Сцена и жизнь
Доколе дряхлостью иль смертью не увяну.
Против пороков я писать не перестану.
Кажется, главное было сделано — путь найден.
Театр овладел мыслями Сумарокова. Сюжеты пьес возникали один за другим. И все они говорили о власти и правителях, о том, как захватывают престол и какими способами его удерживают.
По идее своей трагедия — так, в духе времени, понимал ее Сумароков — занималась только особами царской крови, от которых зависели судьбы государства и его подданных. Ошибки их создавали подлинно трагические конфликты, неверный шаг колебал безопасность отечества. Это было важно для всех, и потому любовная страсть повелителя получала всеобщий интерес, от ее исхода зависело благополучие страны. Дела и чувства частных лиц такого значения не имели, и углубляться в них казалось бесплодным.
Такова была драматургия Корнеля, Расина, Вольтера — любимых писателей Сумарокова. Но их опыт переставал быть для него только традицией.
Жизнь, которую знал Сумароков, сначала ограничивалась стенами Шляхетного корпуса — наглухо закрытой школы. Оттуда он вынес мысли прочитанных книг, дополненные собственными раздумьями. А затем он, после нескольких месяцев службы у Миниха и Головкина, столкнулся с жизнью придворной, как адъютант фаворита императрицы. Двор — то, что он изучал ежедневно. Окружение Елизаветы и Разумовского, включая бесшабашных поручиков-гренадер, — среда, в которой Сумароков проводил свое служебное время. На его глазах уже не раз сменились царствующие особы, и он знал, как происходят такие смены, чьими руками добывалась корона и чем расплачивались за нее.