Он похож на тот раут, куда мы никогда не будем приглашены.
Он — издалека — напоминает своей каменностью и не подвластной человеческому пониманию высью, напоминает… музей, где собраны памятники человеческому честолюбию, спеси, надменности, состязательности, вызова.
Он похож на горы.
Это человеческий вызов горам.
А из-за людей-муравьев, снующих внизу, он похож еще на… лес. Каменный лес, чудище, как сказал один мой здешний знакомый.
Он похож на скопище вавилонских башен. И этим вызывает чувство инстинктивного страха у всякого, кому известна легенда о древней башне.
Манхэттен вызывает чувства (последовательно): восхищения, неправдоподобия, недоумения, снова восхищения, подавлености и… сопротивления. Человек не любит такого засилия прямых линий, прямых углов, огромных плоскостей, квадратов и прямоугольников. Все лучшее и красивое в его представлении кругло или округло (так возник в Барселоне Гауди). И еще остроконечно — как верхушки елей, как пики гор, как шпили европейских христианских храмов.
Манхэттен — металл, камень, пластик и стекло, вытянутые, посланные человеческой самонадеянностью далеко вверх — вызывает чувство естественного опасения за него.
Однажды, мотаясь на машине по Прибалтике, я увидел высокий сосновый лес (столетние "мачтовые" сосны, подпирающие небо, упругие, как струны арфы, бронзовые, готовые, кажется, вот-вот зазвучать…), лес этот был порушен бурей ужасающей силы.
Зрелище разрушенного леса было апокалипсическое. Какой-то безумный музыкант (куда там Листу!) обрушился на бронзовый этот строй и все разнес к чертовой матери… Поваленные крест-накрест стволы. Отломанные верхушки. Там и сям белеющие разломы, разрывы стволов; сосны ощерились ими в небо, как вдруг обнажившимися зубами. Завалы из зеленых верхушек деревьев…
Картина этого разрушения не была похожа ни на что из всего, что я когда-либо видел. Я долго стоял перед поверженным бурей лесом и сознание никак не могло поверить тому, что видели глаза. Лишь потом доходило представление об исполинской мощи одной из земных стихий.
Вертикальный, как собрание, раут фрачников-гордецов Манхэттен, и порушенный страшной стихией сосновый лес находятся в черепушке не так уж далеко друг от друга и порой накладываются, как калька на ватман…
Домой
Хорошо, что у меня есть уже здесь дом, где лежит несколько вещей, давным-давно обласканных моей рукой и взглядом. Мне захотелось увидеть их немедленно, меня потянуло к ним, как магнитом, я встал и пошел домой, продвигаясь уже легче, благодаря торчащим из папоротниковых зарослей палок с забеленными концами.
Папоротник — как раз то общее для обоих лесов, русского и американского, но этот очень уж пышный, не по-нашему высокий.
Попался бы хоть один гриб, ну хоть красношляпая сыроежка…
Тропинка, думал я по дороге, с каждым моим новым шагом будет все более и более моя: всякий раз одни и те же деревья, кусты, камни на поворотах, всё тот же ручей и перезвон воды, может быть, сроднят меня с этим лесом. И что-то ведь непременно притеплится взглядом еще.
Я немного беспокоился за дом, по привычке, которую вывез Оттуда, — не застану ли я в нем непрошенного гостя или разграбления всего. Но беспокоился зря: тот же ровный гул машин на шоссе, никто здесь и не думал останавливаться, и не остановится.
Дом был средоточием тишины. Крылечко, скрипнула под ногой доска, дверь, легкий звук ключа в замке. Плита, чайник на горелке. Мурлыкает, как кот, холодильник. Еще дверь, чуть слышный, но уже знакомый ее скрип; темный экран дисплея, этажерка с книгами. Дедова пепельница на полке. Обеденный стол с видом на луг.
Как тихо! Не затоскую ли я здесь?
Пора обедать. Что у меня есть? Картошка, говяжья тушенка. Зеленого бы к жаркому, что получится, лучку! Квашеной бы капустки!
Понятно, понятно, думалось мне под чистку картошки, я должен завести здесь грядки. Для лука, укропа, редиски; нужна еще помидорная рассада, семена огурцов, это точно. Всяческих овощей в американских магазинах навалом, но с грядки они во сто раз вкуснее; опять же дело: лопата, земля, всходящая зелень, прополка сорняков.
Нарезанная картошка в кастрюльке залита водой, вспыхнула под ней голубая корона огня.
Говорят, когда умираешь, перед глазами проходит вся жизнь. Едва ли, я в это не верю. Я умирал два раза: один раз тонул, другой — когда мне сунули нож под ключицу, там толстая, чуть не в палец, артерия, и я отдавал концы от потери крови лежа на холодных плитах в чьем-то подъезде. Я помню, что просто уходил, и ничего перед глазами не возникало. Уходил, исчезал, сознание покорно, вместе с уходом крови, гасло, мой товарищ толкал меня, молчащего, чтобы удостовериться, что я жив, а мне хотелось, — это я точно помню — только чтобы меня не трогали. Какое там — вся жизнь перед глазами!
Я поймал себя на том, что попал, кажется, поселившись здесь, в некую точку безвременья, откуда стала видна вся моя прошлая жизнь. Она уложена в картотеку, и цыганский попугай вытаскивает одну за другой картонку то с длинным, то с коротким текстом. Вот вытянул очередную…
Сапоги-тихоходы