– Я вполне допускаю, что при Петре Великом, в связи с проводимым им преобразованием России, табель о рангах могла иметь значение и пользу, но теперь-то она выродилась, она стала не только бесполезною, но даже и вредною, источником многих неудобств и злоупотреблений. Милый Александр Сергеевич, вы же числитесь поиностранной коллегии, вы же тоже чиновник, вы что, не видите что главные посты находятся в руках недостойных выскочек?
Пушкин молча кивнул. Он был серьёзен, как никогда. Но Ланжерон даже как будто не смотрел в его сторону. Казалось, что мысли непроизвольно вспыхивают в нём и вырываются в виде огоньков пламени. Граф был в страшном гневе – в гневе на российскую административную систему:
– Эти писаки, вырвавшиеся из лакейской, без настоящего воспитания, без убеждений, без совести. Казнокрадство, взяточничество, разграбление беззащитных, для них не может считаться преступлением. Более того, они убеждены, что именно так и нужно действовать. С самого детства эти люди привыкли к разным крючкам и интригам, к двусмысленному толкованию законов. Они посвящены во все тайны злоупотреблений, и, достигая постепенно высших чинов, соединяют в своих руках главную часть администрации. Можно ли…
Тут Ланжерон, кажется, вспомнил о Пушкине – во всяком случае он обернулся в его сторону, и, не снижая интонации, довольно грозно продолжал:
– … от таких людей ожидать справедливости? Этот презренный люд имеет только одну цель: подыматься всё выше в чинах путём разного рода мошенничеств и достигнуть благосостояния.
И потом сказал уже, прямо обращаясь к Пушкину:
– Вот что есть табель о рангах в действительности. Прямо так я и написал государю. При этом я отметил то, что, занимая одно из самых высоких мест в администрации, я могу вполне отчётливо судить о размерах подлости и безнравственности чиновников. Самое пылкое воображение не в состоянии выдумать то, что можно видеть на деле.
– Граф, но нужно быть не очень смелым, а отчаянно смелым, чтобы написать так императору.
– Любезнейший, – довольно холодно заметил Ланжерон. – Я брал Измаил. Бояться ли мне человека, который, как вы пишете, «в двенадцатом году бежал»?
Пушкин улыбнулся, но ничего не ответил. Ланжерон же продолжал, предварительно попросив, чтобы принесли ещё бисквитов и чая: