Ведь нельзя вспоминать, что перед тем, как я начала спать с Шоном, когда я еще только
И сколько ни орал — не притворялся, будто
Бедный страшила Конор! Стоял под галогеновым гало, сжав кулаки, угрюмо набычившись. Я попыталась его обойти, спуститься по лестнице, но он не двигался, и тогда я отступила на шаг и кулаком что есть силы заехала ему в рожу. Думала, будет больно, однако рука онемела, словно я била в резину, словно все застыло — и его щека, и мой кулак, и комната. Я снова ринулась на Конора, чтобы вернуть себе чувство боли.
Вышло полное безобразие. Какая-то сила вырвала у меня из руки чемодан, я опустила глаза, и ладонь Конора врезалась мне в подбородок. Боли не было, но что-то тревожно сместилось, мозг двигался быстрее черепа. Очухавшись, я увидела, как пятится Конор, и вот он уже стоит у стены, растерянно потирая руку. Лишь тогда боль ужалила мне щеку. Напугала не боль, но ее отсрочка. Нервы притормаживают. Ущерб уже нанесен, а я все никак не поверю, что это происходит со мной.
И вот наконец поверила.
Так бывает: спустя много часов после приземления заложенные уши вдруг открываются. Мы с мужем посмотрели друг на друга, пока боль расползалась по щеке, и до нас дошло: я и он — два отдельных человека.
Это отняло у нас все силы.
Я ждала, что с этого места сценарий продолжится. Прилив негодования или чего там, и я возьму чемодан, брошу последний презрительный взгляд на мужа и сбегу по ступенькам. Но прилив где-то задержался. Я осталась стоять, где стояла, и по лицу покатились слезы. Конор шагнул ко мне, притянул мою голову к своему плечу, и я застроптивилась — «Не прикасайся ко мне! Не смей!» — но замерла, прислонившись к нему. Подбородок болел до самой кости. Больше всего хотелось выпить чаю.
Мы проговорили до четырех утра. Всю грязь до дна выгребли. А от того, что Конор наговорил про меня («эгоистка» — это еще самое мягкое), как будто мокрицы в душе ползали.
— Все люди эгоисты, — возражала я. — Просто называют это покрасивше.
— Ты так думаешь?
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь, — отвечал он. — Не все люди эгоисты.
Под утро я уложила его в постель и сама прилегла рядом, не раздеваясь. Как только он уснул, я поднялась, оставив на одеяле отпечаток своего тела, и вышла из спальни. Забрала свою сумку и чемодан с одеждой, забрала то, о чем Конор больше всего мечтал: маленького парнишку, так и не появившегося на свет, крепенького, живого, любителя прокатиться на отцовских плечах, поиграть в видеоигры-стрелялки, погонять мяч в парке.
Вернувшись в Тереньюр, я послала Шону сообщение:
«Взяла одежду. Все порядке».
Шону — который
И на какие шиши мы бы его содержали? Ипотека две с половиной тысячи в месяц, на ребенка ушла бы еще минимум штука. Пришлось бы переехать, нельзя же растить детей в кривой коробке, а это — еще сотни и сотни тысяч. Так что плевать, чего там хотел Конор, чего хотела я. Детей я люблю, инстинктом продолжения рода не обделена, только пусть Конор не ноет, будто я обделила
Сколько бы он ни вел подсчеты, такая уж мы парочка: деньги текли у нас между пальцев, и каждый раз мы до смерти изумлялись.
Не знаю, отчего так.
Но не буду придираться к мужу, которого я прежде любила, а теперь он воюет со мной из-за денег, хотя на самом деле — из-за разбитой мечты. Все нынче требуют с меня денег, в том числе и сестра. Кто бы мог подумать, что любовь так разорительна! Сесть бы и подсчитать: по столько-то за поцелуй. Стоимость этого дома плюс стоимость того дома, разделить пополам, плюс стоимость дома, где мы сейчас живем. Тысячи и тысячи. За каждое прикосновение. Сотни тысяч. Все потому, что мы чересчур далеко зашли. Нельзя было выходить за пределы парковок и гостиничных номеров (нет, правда, правда, наша любовь должна была ограничиться парковками и гостиницами). Но если мы продержимся долго, розничная цена снизится. Двадцать лет любви — и поцелуй пойдет в среднем за два пенни. Целая жизнь — и прикосновения почти задаром.
Деньги — вот что надо мне![29]