— Не знаю. Противотуманные фонари. Противоснежные. Что-нибудь такое.
Мне позарез нужно увериться, что там, в самолете, он был в безопасности. Заглянуть в иллюминаторы и увидеть, как в темноте, словно в фильме 50-х, сверкают белые и голубые проблески, а снег вихрится снаружи. Словно угадав мои мысли, Шон уточняет:
— Когда разгонялись, мужика на крыле не было. Я проверил.
— Что в Будапеште? Тоже снег?
— Да нет, — сказал он. — Послушай, Джина…
Если он называет меня по имени, значит, хочет поговорить про Иви. Не поговорить, а сообщить мне свои планы. Изменить что-либо не в моей власти.
— Да?
— Все придется перенести. Не знаю, успею ли я вернуться завтра к вечеру.
— Так когда же?
— Не знаю. Не позднее субботы, это точно. Если снега не будет.
— Как узнаешь, скажи мне, хорошо?
— Разумеется.
— Как Будапешт?
— Это где я сейчас?
Голос усталый. На заднем плане — новости по гостиничному телевизору.
— Прими-ка ты ванну, — советую я.
— Я не принимаю ванну.
— Как, вообще?
— Не в отелях. Неизвестно, кто тут побывал до меня.
Его слова я воспринимаю после паузы, с отсрочкой. Я прислушиваюсь не к ним, а к фону, к дыханию Шона, тембру его голоса, который для меня — почти то же, что фактура его кожи. Действует на меня так же. Или даже сильнее. Я ближе к нему, когда слушаю, чем когда прикасаюсь.
— Можно протереть, — подсказываю я.
Так бы и жила на телефоне.
Иви, оказывается… но эта часть разговора от меня ускользнула. Едва Шон произнес: «В субботу утром Иви…» — мой мозг запищал: «Пип-пип, который час, ой, как красиво», и я выглянула в сад, вдали переливался зеленым и красным светофор, нарядный и никому не нужный над безлюдной полосой снега, где уже заносило следы шин. Поэтому что там у Иви было — не поняла, урок верховой езды, встреча с подружкой, школьный спектакль, визит к дантисту, а это означало — «пип, пиииип», — что Шон должен забрать ее в пятницу из центра, или из Эннискерри, или возле школы, если занятия не отменят, но Шон не сможет, потому что еще не вернется, и я ответила: «Да, конечно» — и лишь потом, положив трубку, сообразила: Шон сказал мне что-то новое. Он сказал, что в силу обстоятельств, мечущихся стайкой вспугнутых воробьев у меня в мозгу, за Иви поеду я, пока он будет лететь домой.
Расчудесно.
Эйлин, само собой, беспокоить не полагается. Нельзя еще больше унижать брошенную жену. Эйлин не может позвонить в дверь моего дома или встретиться где-то, чтобы передать мне своего ребенка. Ее ребенка. Мне. Это немыслимо. Все равно что умереть. А никто не желает Эйлин такой смерти.
Господи, я никогда не избавлюсь от его жены.
В первые месяцы в Тереньюре все подряд напоминало Шону о том, как он ненавидит Эйлин. В особенности я. Что бы я ни делала.
Однажды утром я забеспокоилась, как бы он не простудился. Мы уже купили велосипед, но Шон еще одевался как прежде и уезжал на работу в рубашке, перебросив пиджак через руль.
— Смотри не простудись! — сказала я, прощаясь с ним на пороге, и он замер, потом сел на велосипед и уехал.
В тот вечер мы поссорились из-за какой-то ерунды, первая наша домашняя ссора, а когда приступ миновал, выяснилось, что я напомнила ему жену. Всякий раз, когда Шону предстоял перелет, в любое время года, осенью, весной, из холода в жару или обратно, Эйлин неизменно предупреждала: «Ты простудишься» — и всегда — всегда-превсегда — оказывалась права. Шона это бесило. Можно подумать, она контролирует его иммунную систему. И чего она ожидала? Что он вообще ездить перестанет?
Слишком напряженный разговор, Шон словно вколачивал гвоздь за гвоздем в пустой гроб. Или в гробу кто-то был? Посмешище. Жена-зомби, вздрагивает от дневного света. Сутки напролет я прикидывала, как бы повела себя Эйлин, чтоб уж точно поступить наоборот. Весьма быстро я усвоила: про болезни не говорить. Вообще ни про какие слабости. Шон не может быть слабым.
Не знаю, как она его обработала, но справилась она мастерски.
До чего ж непросто быть Не Женой. Взять хотя бы то утро, когда он уставился на чистую рубашку, только что из гардероба, и спросил: «У нас утюг сломался?» На том мы оба и преткнулись. И ведь Эйлин не гладила ему рубашки собственноручно. Их гладила польская домработница за двенадцать евро в час. Но раз Шон решил начать жизнь заново, пусть меняется.
И он менялся.
Есть свои радости в повторном браке. Куча ошибок уже сделана, и нет надобности их повторять. И я никак не могла привыкнуть к тому, что Шон лежит рядом со мной, когда я засыпаю. Не верила своему счастью: когда я просыпаюсь, он все еще тут. Мы вместе ходили в супермаркет, покупали таблетки для стиральной машины, современные Бонни и Клайд: «Как насчет этих? Годятся?» — оставляя кровавые отпечатки ног в проходе.