Так они ждали, почесываясь от усталости, пока в десять часов утра врач посолиднее не притормозил на бегу возле каталки. Быстро проверив историю болезни, он приподнял веки Иви — сначала правое, затем левое — и жизнерадостно велел им убираться домой. Они понятия не имели, кто он такой, — может, уборщик, нацепивший белый халат, сердито заметила потом Эйлин, — но в тот момент были согласны на все, за все благодарны, ручные зверьки, а не люди. Лишились привычных человеческих навыков. Правила игры поменялись.
Затем Эйлин мотало от суперэффективности до беспомощности, без промежуточных стадий. То она всех загоняла, то сама цепенела. Проведя десятки бессонных ночей на различных веб-сайтах, она убедила себя, что дело плохо. Задолго до падения с качелей Иви начала плакать во сне, это длилось чуть ли не год, и порой они заставали ее на полу детской, растерянную и ничего не понимающую. Эйлин прошла с ней трех педиатров («Медицинский эквивалент киномамы, делающей карьеру своему дитятке», — комментировал Шон) и выбила направление к детскому невропатологу, к которому записывались за два месяца. В тот вечер Эйлин впервые за все время их знакомства надралась шампанским.
Тем временем
Ее гложут вина и тревога, объяснила она потом. Она хочет все время быть с Иви. Только это ей и нужно.
— Но ведь она здорова, — возразил Шон.
Это случилось за завтраком. По утрам Иви всегда излучала радость. «Укладываешь их в постель со слезами, — рассуждал Шон, — а поутру они сияют как новенькие». На рассвете Иви усаживалась в постели и читала книжку или разговаривала с картинками, а едва заслышав будильник, втискивалась между просыпавшимися родителями. Она болтала без остановки, бродила по дому, что-то лепетала, отвлекаясь, бросая любое дело на полпути. Утро Иви — сплошь очарование и рассеянность, то в шкаф заглянет, но забудет одеться, придет помогать маме варить кашу — и пусть каша стынет на тарелке, уже и выходить собралась, а ноги босые.
В то утро каша остывала, пока Иви забавлялась с черно-белой игрушечной курочкой, с кудахтаньем заставляла ее танцевать на столе и вдруг закатила глаза и сползла на пол. Шон довольно долго смотрел, не понимая и даже не пытаясь понять, что произошло. Под столом Иви дергалась и содрогалась. Глаза открыты, взгляд застыл — не на отце, на стене за спиной, и задним числом Шона больше всего напугал этот вдумчивый, кроткий взгляд, будто девочка пыталась разгадать тайну боли. Кулаки стиснуты, правая нога стучала в пол, брыкалась, точно тело сердилось на предавший его мозг и пыталось вернуть себе власть. Это лишь выглядит так, словно она страдает, говорил себе Шон, но вполне поверить не мог. А еще это слабое, мяукающее хныканье, жалобное и бессмысленное, как у новорожденного, и струйка слюны из уголка рта.
Эйлин отодвинула стул, чтобы Иви не ударилась. Постояла над дочерью и вдруг нырнула к ней, подхватила голову, чтоб не билась о плитку.
— Не надо, — сказал Шон. Ему почему-то казалось, что трогать Иви запрещено.
— Чего не надо?
Эйлин сохраняла чуть ли не противоестественное спокойствие. Обняла дочку за плечи, легко опустилась на пол, уложила голову Иви себе на колени, придерживаясь за край стола.
Эта картина отчетливо запечатлелась в памяти Шона вплоть до непривлекательной складки жира между бедром и коленом Эйлин и липкой нитки слюны на ее всегда безукоризненной юбке. Сжатые кулачки Иви колотили уже не так яростно, по губам разливалась синева.
«Она же не дышит», — испугался Шон.
Она еще побрыкалась и затихла. Как будто забыла что-то. А потом, после бесконечной паузы, тело вспомнило и втянуло в себя вдох. Потом еще один. Эйлин гладила и похлопывала ей спинку, тихо что-то шепча, почти всхлипывая, и долго так возилась, прежде чем девочка пришла в себя, — а может, и недолго, может, приступ длился считанные секунды, но все смешалось. Иви неведомо где, Эйлин неведомо откуда окликала ее, растирая ей руки и спину, и наконец что-то сдвинулось, сработало.
Иви приподнялась и села. Она громко взревела. Она рвалась прочь из материнских рук, яростно требуя, призывая весь мир к ответу.
Он так ею гордится.