Ленка стояла у памятника знаменитой ткачихе, державшей на вытянутых мускулистых руках объемную скатку тяжелого чугунного ситца, и размышляла о том, что на ладонях у этой тетки так же спокойно и непоколебимо лежит все государство. И, наверное, еще долго продолжит так лежать, разнеживая на весу свою равнодушную затвердевшую задницу, – пока будет жить на свете эта простая русская баба.
Ленка нашла в траве ромашку, сорвала и, когда все уже уходили, отстала и незаметно положила белый лохматый цветок к исполинскому подножью грудастой чугунной ткачихи. Спасибо тебе, тетка, если б не ты... То где бы мы все...
До реки ехали долго, какими-то длинными объездными путями, мимо растащенных на кирпичи заводов и навсегда остановившихся фабрик. Потом автобусы неожиданно вынырнули в поля, на горизонте появилась яркая золотая полоса густых прибрежных кустов, и вскоре автобусы подъехали к ним и остановились.
На большой живописной поляне раскинулись три брезентовых шатра цвета хаки, стояли столы, крытые белыми скатертями, а у полевых кухонь суетились резвые солдатики.
Где-то я эту картинку, достойную пера, уже видела, подумала Ленка, выходя на поляну.
– Какая невообразимая красота! – защебетала под ухом Курочкина. – Левитановская охристая осень, уходящая на зиму натура, прощальный привет улетающих стай... Аж мурашки по телу!
– Скорее зуд, – поправила ее Ленка.
– Все-то ты опошлишь, – обиделась Курочкина.
– Девочки, не ссорьтесь. – К ним подошел Эдик и обнял их обеих за плечи. – Давайте лучше друг друга любить.
– Втроем? – поинтересовалась Ленка.
– Ну-у, – восхищенно протянул Эдик, – об этом можно только мечтать.
– Нет уж, спасибо, – отказалась Ленка, высвобождаясь из тесных, уже не совсем дружественных объятий. – Я как-нибудь пешком постою.
– Ну и ладно, – еще больше обрадовалась Курочкина, – мне больше достанется.
Ленка из-под руки оглядывала веселую разношерстную толпу и снова не находила в ней ни Серого, ни Игоря.
– Не ищи их, – сказала со знанием дела Курочкина, – твои оба на званом обеде у мэра.
– Ты все это время знала и молчала как партизанка? – удивилась Ленка.
– А я и им тебя не выдала, – с вызовом сообщила Курочкина. – Они после завтрака тебя повсюду искали.
– Дура ты круглосуточная и не лечишься, – равнодушно отозвалась Ленка.
– Сама такая! – Курочкина показала Ленке огромный, как географическая карта мира, язык и тут же скрылась в толпе.
– А кто он, этот Игорь? – спросил Эдик, оставшись с Ленкой наедине. – Морда такая знакомая, а где видел, не помню.
– Не твое дело, – отрезала Ленка и пошла в сторону реки.
Чем дальше она отходила от лагеря, тем тише становились за ее спиной и музыка, и смех, и восторженные вопли Курочкиной.
Ленка легла прямо на землю, на теплую, успевшую высохнуть и согреться траву и устало прикрыла веки.
Как водится, вечерело. Хотя, если быть абсолютно точной, скорее светало.
Ленке снилось, как по ее обнаженной руке в колонне по четыре марширует рота потных оранжевых муравьев.
Она открыла глаза и увидела, что лежит в чем мать родила на огромной, размером с футбольное поле кровати, а на ее предплечье, уютно уткнувшись носом ей в грудь, мелодично посапывает чья-то тяжелая кудрявая голова.
Ленка снова смежила тяжелые веки, и тут же муравьи, стянув с затылков вонючие краповые береты, стали устраиваться на привал. Откуда ни возьмись появилась солдатская полевая кухня, и солдатики, наполнив котелки чем-то густым и нестерпимо горячим, дружно принялись за еду.
Где-то вдали буднично и трамвайно загрохотало. В окне нервно задребезжало стекло. Ленка окончательно пробудилась и прислушалась.
Кроме периодического трамвайного заикания со стороны окна доносился еще какой-то другой, неприятный и нервный звук. Ленка приподняла голову.
Огромная живая муха в сотый раз бросалась грудью на непробиваемую амбразуру окна и тут же, обессиленная и ошеломленная, падала с него на пыльный газон подоконника. Там, опустив в прощальном поклоне чахлые, проржавевшие по краям соцветия, умирали фиалки, обезвоженные, равнодушные и давно невосприимчивые ни к своему, ни к чужому горю.
Какое-то время муха, прячась под их еще живыми туманными листьями, хранила гордое и непроницаемое молчание. Потом очухалась, завозилась и стала проворно шевелить передними короткими лапками, тщась стереть с их шероховатой поверхности едкую цветочную пыльцу.
В двух сантиметрах от насекомого, беззвучно отвиляв в воздухе розовым вялым парашютом, опустился на землю мертвый фиалковый диверсант. Короткое болезненное оцепенение сковало муху на мгновенье и тут же отпустило. Она вдруг встрепенулась, ожила, заныла обиженно и напряженно и, вновь заведя свой нудный безжалостный моторчик, тяжело взлетела.