Он знал, как не по нраву бабушке его слова, поэтому старался говорить шепотом, он был настолько глух, что едва слышал свой собственный голос и, подобно всем глухим, не замечал, что на самом-то деле кричит, и голос его, казалось, отражается от стен, рассыпается эхом по всему дому, даже вырывается наружу, в залитый солнечным светом утренний воздух. Я протянул на прощание руку, и вдруг ее сжало искореженными, но мощными тисками, и почувствовал страшную силу его бесформенных пальцев, колючую заскорузлость старых, потемнелых шрамов и давящую боль от выпиравших, твердых, как камень, суставов. У меня возникло ужасное ощущение, которое, наверное, в жизни не забуду, что из этих тисков не вырвешься, а сами они никогда не разомкнутся. Но тут дед наконец ослабил рукопожатие, и я оказался на свободе.
Даже разбитая, вся в рытвинах улица, по которой, видно, ездят немало, может показаться совсем заброшенной и обезлюдевшей, когда идешь по ней с ощущением, что, наверное, тебе здесь не бывать долго, а может, и вообще никогда. Я выбирал самые отдаленные переулки: мой рюкзак мог вызвать всякие вопросы, а пускаться в ненужные разговоры и напрасные объяснения не хотелось. На окраине города меня подхватил грузовик, и я проехал 25 миль вдоль побережья. Грузовик так грохотал и трясся, что разговаривать с шофером делалось невозможным, и мы, к моей великой радости, погрузились в наполненное шумом безмолвие.
Пересаживаясь то в одну, то в другую машину, я оказался к полудню совсем далеко от Кейп-Бретона, на другом берегу Канзоского пролива. Только теперь, оставив позади остров, я смог почувствовать себя достаточно свободным, чтобы стать другим, и я влез в свой новый облик, как в тщательно хранившееся, еще не ношенное платье, которое только что вынули из упаковки. Теперь я мог быть откуда угодно, даже из Ванкувера (места дальше его я вообразить себе не мог). Для меня оказаться за пределами острова было огромным облегчением, будто я боялся, что в последний момент какие-то гигантские щупальца или огромные чудовищные руки, как у моего деда, схватят меня и потащат назад. Вступив наконец на большую землю, я оглянулся туда, где темнел скалистый берег Кейп-Бретона, поднимавшийся крутой стеной из зеленовато-голубого, в белых барашках, моря.
Первым меня подхватил на большой земле старенький грузовик синего цвета с надписью на борту: «Рейфилд Клайк, Линкольн-вилл. Н. С. Мелкие перевозки грузов». Там сидели три негра. Они сказали, что направляются в сторону Нью-Глазго и могут меня туда подбросить. Правда, поедут небыстро, потому что грузовик старый, так что если я подожду на дороге еще немного, то дождусь, глядишь, какого-нибудь транспорта получше, хотя, с другой стороны, как сказал шофер, я, поехав с ними, во всяком случае, не буду стоять на месте и рано или поздно доберусь до места, а если почувствую, что невмоготу ехать в кузове, надо только постучать по крыше кабины, и они остановятся и возьмут меня к себе, но четвертым ехать в кабине запрещено, им бы не хотелось иметь неприятности с полицией. Я забрался в кузов, сел на старую покрышку, и грузовик тронулся. Солнце было уже в зените, и пекло вовсю. Сняв рюкзак, я почувствовал на месте лямок две мокрые полосы, и еще я почувствовал голод: ведь у меня не было ни крошки во рту со вчерашнего ужина.
В Нью-Глазго меня высадили у бензоколонки и показали кратчайший путь в западную часть города. Я побрел по окраинным улочкам, полным шума и чада, который проникал сквозь приоткрытые двери маленьких обжорок, где жарились рубленые жирные бифштексы и гремели автоматические проигрыватели; звуки песен Элвиса Пресли и прогорклый запах дурно приготовленной пищи лезли, смешиваясь, наружу. Несмотря на это, очень хотелось зайти куда-нибудь поесть, но все вокруг будто пронизано какой-то настоятельной необходимостью двигаться, словно у каждой проносившейся по улице машины впереди своя неведомая цель, и лишь остановлюсь я поесть, как непременно пропущу нужную мне машину. Пот тек по лицу, щипал глаза, и вся спина под рюкзаком была мокрой.
И вот когда жара, казалось, достигла своего предела, на покрытую гравием обочину съехала тяжелая красная машина, и водитель, перегнувшись через сиденье, открыл мне дверь. Это был очень крупный мужчина лет пятидесяти, с красным потным лицом и темно-рыжим чубом, налипшим веером на его мокрый блестевший лоб, пиджак был переброшен через спинку сиденья, а в кармане виднелся пластиковый футляр, откуда торчали плотным строем карандаши и ручки, воротник белой рубашки расстегнулся, а галстук с распущенным узлом съехал набок, ремень и пуговица под ним были тоже расстегнуты, серые брюки в обтяжку чуть не лопались по швам, но все равно морщились, собираясь влажными складками, на его огромных ляжках, под мышками же проступили темные пятна, а когда он наклонялся вперед, на спине виднелись широкие мокрые пятна. Руки его, казалось, производили впечатление слишком белых и непропорционально маленьких.