— Заткнись!..
— Хватит, — сказал комсорг, — что это мы, как семиклассники, расшумелись?
А когда я в воротах тебя поцеловал, да так, что ты охнула и сама меня обняла, это что же? Это, значит, я, кроме книжек, ничего не умею?
— Завтра поедем минометы получать, — говорит старшина, — еще ночь понежишься, ежик.
— Какие минометы? — спрашиваю я.
— А ты не спи. Завтра пополнение придет. Будешь обучать сосунков?
— А разве я смогу?
— Что ж, тебе три года воевать, чтобы школярам наше дело объяснить?
Наше дело? Мое дело? Это о минометах? Я буду обучать?
— Буду, — говорю я.
…Школяры. Я ведь тоже был школяром. А теперь я не школяр, значит? А на том собрании я был школяром. И когда все зашумели, и я зашумел. Женя сказала:
— Вы шумите, как школяры. А ведь там этого нельзя. Там нужна суровость.
И она посмотрела на меня. Я тоже посмотрел на нее. Кто-то сказал, что, если девушка любит, она не выдерживает взгляда — краснеет и опускает глаза. Значит, она меня не любила. Не любила.
— Пошли всем классом! — крикнул кто-то.
— Пошли! — крикнул я.
— Заткнись, — сказали мне, — заткнись, трепло…
Потом вошел директор школы, и комсорг сказал:
— Ладно, продолжим повестку дня.
А на повестке стоял один вопрос: учеба комсомольцев.
— Когда с дисками кончишь, зайдешь в каптерку, — говорит старшина и уходит.
…А после собрания мы шли по набережной все вместе. И Женя шла с нами и только не смотрела на меня. Было темно. Настороженно.
— А десятого нам не видать, ребята, — сказал кто-то. И тотчас завыла сирена. А я очутился рядом с Женей.
— Значит, мы — школяры? — спросил я.
— Конечно, — сказала она миролюбиво.
— Значит, из нас воины не получатся?
— Конечно.
— Чтобы быть воином, нужно быть широкоплечим, да?
— Да, — засмеялась она.
— И равнодушным, да?
— Нет, — сказала она, — этого я не говорила.
— Пойдем туда, — я указал в темный переулок.
Мы шли по переулку. Было еще темнее. Еще настороженнее. И вдруг распахнулось окно. С треском. На третьем этаже. И оттуда посыпался смех. А потом поплыла музыка. Патефон играл старое довоенное танго.
— Как будто ничего и не случилось, да?
— Да, — сказал я.
Окно захлопнулось. Музыка стихла. И снова завыла сирена.
…Я зарядил все диски и иду в каптерку. Это не каптерка, а обыкновенная изба, где старшина остановился.
Старшина греет руки у печки. Наш комбат сидит за столом. Пишет. А комвзвода Карпов, розовощекий такой, бреется у окна. И сквозь белую мыльную пену видно, какие розовые у него щеки.
А перед комбатом стоит руки по швам Сашка Золотарев.
— Значит, воровал чужое пшено? — спрашивает комбат.
— Воровал, — вздыхает Сашка.
— Чужую кашу съел! Когда воровал, думал, что другой голодным останется?.. Думал?..
— Думал, товарищ лейтенант.
— И что же?
— Хотел сам наесться…
— А ты знаешь, что за это?..
— Знаю, а как же… — тихо говорит Сашка.
— Он всем раздал, — говорю я с порога.
Комбат смотрит на меня пронзительно. Ударит? Хоть бы ударил.
— Жулье, а не батарея! — говорит он.
— Разболтались, — говорит Карпов. — Это у них Гринченко — образец… Все про любовь да про жратву разговоры…
— Ладно, Карпов, брейся, — говорит комбат, — я же о другом.
А мне хочется спросить Карпова, где он был, когда мы, необстрелянные, под совхозом № 3 первый бой принимали. Он тогда в училище по режиму питался…
— Кругом! — кричит на меня комбат.
Я иду к себе. Может быть, Женя и права? Может быть, я и в самом деле школяр? Скоро кончится зима. Скоро мы вернемся на передовую. Вот тогда посмотрим, какой я школяр… И опять я встречу Нину. «Привет, малявка, — скажет она, — давно мы с тобой не виделись. Посидим покурим, да?»
Разговоры
Мы стоим в разбитом населенном пункте уже четвертые сутки. Здесь был совхоз.
Большой искромсанный ветряк, как печальная птица, смотрит сверху на нас.
Здесь сошлись потрепанные батареи, обескровленные батальоны, поредевшие в наступлении полки. Здесь в бывших блиндажах возникли склады, и невыспавшиеся интенданты раздают, выдают, снабжают.
Здесь проходят дороги на север. Туда ушло наступление. Оттуда все глуше доносится канонада. А по этим дорогам торопятся на передовую новые части. В новом обмундировании. Как с иголочки. На новых машинах. И они разглядывают нас с любопытством и почтением, со страхом и завистью.
Я уже давно не видел Нину. Я уже забываю ее лицо. Я уже забываю ее голос. Как быстро все на войне…
Коля Гринченко начистился, отоспался. Снова весел. Сашка Золотарев через каждые два часа варит себе что-нибудь в котелке в добавление к общей еде. И спит.
Глазки у него совсем маленькие. Щеки еще пунцовее. Теперь и не поймешь, у кого пунцовее — у него или у Карпова. А младший лейтенант Карпов ходит победителем в своем овчинном полушубке, в лихо сдвинутой шапке, с прутиком в руке. Он этим прутиком похлестывает себя по голенищам, как теленок, хвостом отгоняющий мух.
Голос у него стал звонче. И почему-то мы с ним чаще сталкиваемся.
— Ему делать-то нечего, — говорит Коля Гринченко, — вот он и суется куда ни попало.
— Командир, — говорит Шонгин.
— На передовой-то его и не слышно было, — говорит Сашка, — скоро воспитывать начнет.
— Командир, — говорит Шонгин. — Как же без этого?