Стихотворение Мандельштама строится на иррациональных образах. Но попробуем проследовать за мандельштамовской ласточкой. Куда она нас приведет?
Мандельштам не начинает, как Державин или Фет, с образа ласточки. Он сразу называет главного героя стихотворения – слово. Он опускает вопрос, который считали необходимым задавать Державин («Не ты ли перната сия?») и Фет («Не таково ли вдохновенье И человеческого я?»). В первой строфе странно все. Слово превращается в ласточку, возвращающуюся в небытие (значит, и вылетевшую из небытия). В ассоциативном поле активно «пасутся» образы греческой культуры: «чертог теней» и «прозрачные» – тени, надо полагать, – напоминают об Аиде, ласточка со срезанными крыльями – это обескрыленное слово, которое, как мы знаем, у Гомера всегда бывает крылатым. В сущности, потусторонние греческие образы – это та же «стихия чуждая, запредельная», что-то, что глубже сознания, но симптоматично, что это не просто стихия, а стихия культуры. Греческие тени беспамятны, пока не напьются жертвенной крови; поэт Мандельштам создает стихотворение о том, как он, поэт Мандельштам, создает стихотворение, пытаясь оживить вынырнувшее из глубин культурного подсознания слово-ласточку. Во второй строфе мы видим мертвый пейзаж, и все попытки «выудить» слово безуспешны. Пустой челнок не обеспечивает сообщения с потусторонним миром, да и река пересохла (или замерзла?). Слово неподвластно памяти, им невозможно управлять, и оно принимает различные образы по каким-то своим, неизвестным человеку законам.
Антигона, Стикс (стигийская нежность – тоже странный, необъяснимый образ) ассоциативно связаны прежде всего со смертью. Антигона гибнет, потому что пытается похоронить брата; Стикс – одна из рек в Аиде, да и ласточка – мертвая. И только слово «прокинется» (очнется) и зеленая ветка в какой-то степени взывают к жизни. Что делать поэту, чтобы ласточка ожила?
В этой строфе поразительно все: и «зрячие пальцы», за которыми встает образ ослепившего себя Эдипа (Л. Я. Гинзбург в своих записных книжках трактует этот образ иначе), и его отношение к Антигоне, и пластичность эпитета в сочетании «выпуклая радость узнаванья», и фонетика последних слов строфы. Из воспоминаний Ирины Одоевцевой о том, как писалось это стихотворение (она якобы была свидетельницей творческого процесса), мы знаем, что Мандельштам не помнил, кто такие Аониды (это всего лишь музы), но безошибочное поэтическое чутье требовало именно этого слова, ведь речь идет о тайнах творчества, о технологии вылавливания слова, которое чуть мелькнуло и исчезло, затеяв с поэтом игру в прятки. Он ищет его вслепую – на слух, ощупью, и мы физически слышим в «этом трагическом, рыдающем «ао»» отзвук того, что нельзя назвать прямо.