– Когда Альбертус Магнус, состоявший в нашем ордене, принял епископство в Ратисбоне ради проведения необходимейших реформ, генерал нашего ордена расценил его поступок как жестокое падение. «Кто мог ожидать, чтобы ты на закате жизни решился запятнать свою славу и славу братьев-проповедников, которым ты принес столько блага? Обдумай, какова участь прелатов, привлеченных на такую службу, что сталось с их добрым именем, как окончили они свои дни? » И Альбертус отрекся от епископства и умер простым монахом в Кельне. Я, много лет будучи главой своего ордена, не могу припомнить ни единого примера, когда бы их святейшества папы (я не говорю о добром папе, присутствующем здесь), или легаты, или главы капитулов обращались ко мне или к кому-либо из наших высших чинов с просьбой подыскать им достойного епископа. Напротив того, они выбирали братьев, как им вздумается, по соображениям непотизма[68]
или по иным причинам столь же недуховного свойства, и за их выбор мы, остальные, вины не несем.Он возвратился на место, но его мысль немедленно подхватил фра Салимбене:
– Я в своих странствиях также видел многих братьев миноритов и братьев проповедников, вознесенных на епископские посты скорее за принадлежность к знатным и могущественным семействам, нежели за заслуги их ордена. Каноники всякого города не слишком стремятся поставить над собой братьев, отличающихся святостью, сколь бы ярко ни сияли те в жизни и учении. Они опасаются услышать от них упреки за свою жизнь, полную похоти и распутства.
– Ах! Снова похоть и распутство? – послышались с церковной стороны полные притворного ужаса восклицания.
– Да, так я сказал. И да пронзит вас Христос стрелой за ваши насмешки. – Салимбене утер пылающее лицо большим платком. В соборе, полном духовных лиц и зрителей, становилось жарко. – Мне вспоминается история, слышанная от фра Умиле ла Милано, жившего у нас в Фано, – продолжал он. – Однажды в Великий пост послали за ним горцы и молили его ради Бога и спасения их душ прийти к ним, чтобы они могли ему исповедоваться. И он, взяв спутника, отправился и ходил среди них, принося много добра своими здравыми советами. Однажды к нему на исповедь пришла некая женщина. Она открыла, что дважды ее не просто склонял, но принуждал к греху священник, которому она исповедовалась до того. И вот фра Умиле сказал ей: «Я не склонял и не склоняю тебя к греху, но зову к радости небесной, которую дарует тебе Господь, если ты любишь Его и раскаиваешься». Но, давая ей отпущение, он заметил, что женщина сжимает в руках кинжал, и спросил: «В такую минуту что значит это оружие?» Она ответила: «Падре, воистину я собиралась заколоть себя и умереть в отчаянии, если бы и ты стал склонять меня к греху, как другие священники».
Оратор, воспламененный собственной речью, так покраснел, что Орфео опасался, не хватил бы его удар.
– Я видел священников, дающих деньги в рост, – говорил он, – вынужденных обогащаться, чтобы поддержать свое многочисленное потомство. Я видел священников, содержащих таверны и торгующих вином, и весь дом у них полон был незаконных детей. Они проводят ночь во грехе, а днем служат мессу. А после того, как верующие получат причастие, эти священники заталкивают освященные гостии в щели стены, хотя это – само тело нашего Господа. И служебники, антиминсы и церковная утварь у них в непристойном виде: почернелая от грязи и в пятнах. И освящаемые ими гостии так малы, что едва видны в пальцах, и не округлые, но квадратные, и грязны от мушиного помета. И для причастия они используют грубое домашнее вино или уксус...
– Проступок, несомненно, ужаснейший в глазах брата, прославленного вкусом к тончайшим винам по всем христианским землям! – прогудел голос из задних рядов.
Один из кардиналов-наблюдателей поднялся со скамьи и протолкался вперед. Красная мантия взметнулась у него за спиной, когда он выбежал на середину.
Орфео подумал, что этот прелат со своими густыми черными бровями, желтоглазый и крючконосый, как нельзя более напоминает падающего на добычу коршуна. Он обернулся к соседям:
– Это кто такой?
В толпе пожимали плечами, но один из горожан, в черной мантии и квадратной университетской шляпе, шепнул:
– Бенедетто Гаэтани. Ваш земляк, если судить по платью. Рвется в папы.
Бенедетто низко склонился перед троном понтифика.
– Простите, святой отец, я знаю, что этот день отведен для свидетельства братьев, но не могу долее молчать о прегрешениях, которым сам был свидетелем в своей епархии. Как известно вашему святейшеству, я умбриец из Тоди. Вся моя жизнь прошла на одной земле с этими братьями миноритами.
Он взмахнул рукой в сторону Бонавентуры.