Эти дни — ненормальные. Фаня, Фаня… Я чувствую себя в раю, и за это — преступником: Фаня со мной, но у нее нет отца, нет бабки, нет никого и ничего, кроме страха. И меня. И она не знает. И я не говорю ей, а только
Мы читали тогда нашего Словацкого:
Это читала она. Сама тоненькая, как лесной цветок, или как ласточка.
А это читал я:
И вспоминал свои озера. Она отвечала мне. Дразнила:
Сидит, раздетая, не закутанная уже. И дразнится. Глазами и плечами… А я:
И потом я читал ей:
И замолк.
— Забыл?
— Нет.
— Ну, и какие же «слова мои»? Забыл, забыл!..
— Нет. Другое.
Это вдруг оказалось совсем не трудно. Не труднее, чем обнять ее. Я не могу писать об этом…
Губы соленые оказались. А пишут «ее сладкие губы…» Хотя и это правда: сладкие. Не могу писать…
Она тихонько так дышала… Фаня, Фаня, родная, самая родная.
Не спится.
Такая теплая, добрая ночь. Как и все эти ночи. Но и особенная: такой ласковой не было. Первая… Открыл окно, и нюхаю воздух. Будто нет за окном ничего страшного, никакой войны, никаких смертей, патруля… Что ей снится? после ЭТОГО?
А вдруг ей тоже не спится?
Только тихонечко загляну…
Нету. Пропала.
К черту дневник.
Приведу в порядок свои мысли. Скоро выходить, а в голове каша. Запишу все, как было, по порядку, чтобы думалось яснее.
Почему она вышла — не знаю. Вернее, знаю: ночь. Ее выманила ночь. Душный чердак — и ночь…
Почему она не кричала, не звала меня, когда?.. И это я знаю: гордая. А вдруг — не только?!.. Вдруг
Нет, так не пойдет. Спокойно, все по порядку. Итак — я выбежал ее искать. Добежал до угла, увидел патрульного… Вернулся обратно.
Сидел, кусал губы. В восемь выбежал снова, бегал по городу, заглядывал во дворы, приставал к прохожим.
Потом — бродил, как в тумане, по улицам. Долго бродил, часов до четырех. Уж и не помню, где. И встретил Агнешку. В страусах[20]
.«Чего такой? Где твоя черноглазая пани?», спрашивает. Издевается. Папироской дымит… Нету ее, говорю. Забрали. Жила у нас, ее хотели в лагерь, а я прятал. И ее нашли и забрали. Нет ее больше.
Говорю, как в тумане, не глядя на нее. Было все равно. Сказал и пошел своей дорогой.
«Эй, подожди», кричит. Догоняет. «Как это у вас жила? Ты что, серьезно?» Вот так, говорю. Жила — и нету. Я виноват. Нету. А ты, говорю, пойди донеси папочке. Пойди донеси. Тогда и меня не будет, и хорошо будет.
Остановилась. «Да иди ты к черту!», кричит мне. Я отошел, а она снова — «Иди ты к черту!!!..» Издалека. Плачет.
А мне плевать. Пришел домой… Никто ничего не говорит, не спрашивает, всем все ясно. Закрылся в комнате. Дьявол, как же стыдно за эту просранную половину дня, и за эту безмозглую кучу соплей, которая сидит за столом и карякает тут свой сопливый дневник
Не знаю, сколько просидел, сколько времени просрал. Вдруг стучат. Отцовский голос: «к тебе пани Агнешка». Я молчу, кретин, мне плевать. Снова стучит: «Она очень настаивает. Немедленно…»
Тут слышу топот, Агнешкин голос, и вдруг дверь ходуном: «Подсолнух, открой! Слышишь?! Открой сейчас же!!!»
Психопатка, думаю. Тебя только не хватало. А она все колотится, дверь дергает. И — слетела защелка. Дверь настежь, а она влетает ко мне. Хлопает дверью перед носом у отца — и стала. Красная, как помидор. Растрепанная, куда только расфуфыра делась. Стоит и молчит.
«Чего тебе?», спрашиваю. А она молчит еще немного, потом говорит: «Отец сказал мне. Он видел ее».
«Кого?» — подпрыгиваю. «Ее. Я спросила. С умом спросила, не волнуйся. Отец в комендатуре, он видел ее. ТАМ».
«Где там?», спрашиваю. Тупица.
«ТАМ», говорит она. «В ПОДВАЛЕ». И смотрит на меня.
Идиот, тупица. Смотрю на нее.
«Жива значит», говорю. «Еще».