Каждое из этих нэцке означало для Анны сопротивление совершавшемуся вокруг истреблению памяти. Каждое из них становилось отпором для творившегося рядом, становилось припоминаемой историей, становилось будущим, за которое можно было ухватиться. И тут этот венский культ
Здесь нет ни сентиментальности, ни ностальгии. Это нечто гораздо более прочное, крепкое — в самом буквальном смысле. Это что-то вроде веры.
Я услышал рассказ об Анне давно. Я услышал его в Токио — впервые, когда увидел нэцке в длинном шкафу-витрине с внутренней подсветкой, стоявшей между книжными шкафами. Игги смешал мне тогда джин с тоником, а себе — виски с содовой и сказал — мимоходом, негромко, — что с ними связана одна сокровенная история. И теперь мне думается, он имел в виду не то, что ему не очень хочется рассказывать об этом, а то, что сама эта история рассказывает о сокрытии.
Я знал эту историю. Но по-настоящему
Мы поднялись по «оперной» лестнице, он отодвинул стенную панель слева, мы нырнули туда и очутились внутри целого этажа — целой вереницы комнат, не имевших окон, обращенных наружу: если стоять на Ринге, то оттуда взгляд беспрепятственно переходит от уровня улицы до «благородного этажа» Игнаца. Он отмечает лишь большие комнаты, расположенные выше, а эти остаются как бы сжатыми. Там есть лишь маленькие, мутные квадратные оконца, выходящие во двор, и они настолько незаметны, что вполне могут маскироваться под украшения стены. На этот этаж можно попасть через дверь, замаскированную под мраморную панель, ведущую на парадную лестницу, или по лестнице для слуг, расположенной в углу двора. Это этаж, где размещались комнаты для прислуги.
Там, где когда-то спала Анна, сейчас буфет для сотрудников компании. Стоя посреди суеты, какая обычно сопровождает обеденный перерыв посреди рабочего дня, я ощущаю какой-то крен, словно что-то вдруг пошло вкривь и вкось: такое иногда бывает, когда переворачиваешь страницу — и вдруг ловишь себя на том, что читаешь, ничего не понимая. И тогда нужно вернуться и перечитать предыдущий кусок, а слова почему-то кажутся незнакомыми и странно звучат в голове.
А еще, сказал тот человек, видимо увлекаясь: вы заметили, как в дом проникает свет? Как вы думаете, откуда свет на «оперной» лестнице? И вот мы карабкаемся вверх по винтовой лестнице для слуг, открываем маленькую дверцу — и оказываемся на крыше, в краю железных мостиков и лестниц. Мы переходим на парапет над кариатидами, наклоняемся, всматриваемся, и вот что я вижу: да, там есть и спрятанные световые колодцы. Мой спутник достает чертежи и показывает, как дом связан с соседними, и показывает подземные проходы в погреба: пользуясь ими, можно было доставлять корм и солому для лошадей, минуя парадные ворота.
Весь этот прочный, крепкий дом — инкрустированный, облицованный, зашпаклеванный, покрашенный, мраморный и вызолоченный, оказался легким, как игрушечный театр: целая вереница тайников, спрятанных за фасадом.
Это дом, полный спрятанных игрушек, тайных игр на парапетах над дворцом, пряток в туннелях и погребах, потайных ящичков в шкафах, хранивших письма от любовников Эмми. Но еще это был дом, где невидимые люди вели неведомую жизнь. Еда появлялась из скрытых от глаз кухонь, белье исчезало в потайных прачечных. Люди спали в безвоздушных каморках между этажами.
Это такое место, где можно спрятаться от своего прошлого. Это такое место, где можно прятать разные вещи.
Я начал путешествие с папок с семейными письмами — они послужили мне чем-то вроде карты. Прошло больше года, а я все еще продолжаю находить разные спрятанные вещи. Не просто забытые: гестаповские списки и регистрационные журналы, дневники, романы, стихи и газетные вырезки. Завещания и грузовые манифесты. Разговоры с банкирами. Замечания, подслушанные где-то в дальнем зале парижской лавки, и образцы тканей для платьев, какие шила на рубеже веков родня в Вене. Картины и мебель. Я могу найти даже списки гостей, явившихся на званый вечер сто лет назад.
Мне известно уже чересчур много подробностей о жизни моего позолоченного семейства, но я ничего больше не могу разузнать об Анне.
О ней никто не писал, ее личность осталась преломленной лишь в устных рассказах. Ей ничего не оставила в завещании Эмми: завещания вообще не было. О ней ни слова не сказано в бухгалтерских книгах или в счетах от портных.