Мне хочется думать, что первым владельцем моего пятнистого волка был Сван — гонимый, близкий, элегантный, — но совсем не хочется, чтобы Шарль просто исчез в первоисточниках, растворился в книжных сносках. Шарль стал для меня настолько реальным, что я уже боюсь потерять его, чересчур углубившись в Пруста. В то же время мне слишком дорог Пруст, чтобы превращать его беллетристику в некую шараду, акростих «прекрасной эпохи». Сам Пруст неоднократно говорил, что его книга не «роман с ключом».
Я пытаюсь установить хотя бы прямые соответствия между моим Шарлем и вымышленным Шарлем, составить схему их жизненных путей. Я говорю о «прямых» соответствиях, но когда принимаюсь записывать их, то они разрастаются в целый список.
Оба они евреи. Оба светские люди. Оба вхожи в мастерские художников и в салоны. Круг знакомств обоих включал и королевских особ: Шарль водил по Парижу королеву Викторию, а Сван дружил с принцем Уэльским. Оба страстные поклонники искусства, влюбленные в итальянское Возрождение, особенно в Джотто и Боттичелли. Оба сведущи в такой загадочной области, как венецианские медальоны XV века. Оба коллекционеры, покровители импрессионистов. Оба плохо вписываются в легкомысленный антураж завтрака, устроенного другом-художником на залитой солнцем реке.
Оба пишут монографии об искусстве: Сван — о Вермеере, мой Шарль — о Дюрере. Оба используют «свои познания в области искусства… в советах дамам из общества, покупавшим картины и обставлявшим свои особняки»[42]. И Эфрусси, и Сван — денди, оба они кавалеры ордена Почетного легиона. Оба, пережив увлечение «японизмом», почувствовали со временем вкус к ампиру. И оба стали дрейфусарами, обнаружив, что их заботливо устроенная жизнь вдруг дала глубокую трещину по причине их еврейства.
Пруст забавлялся, позволяя придуманному миру пересекаться с реальным. В его романах под собственными именами фигурируют исторические лица (например, мадам Штраус и принцесса Матильда) — вперемешку с персонажами, списанными с узнаваемых людей. Эльстир, великий художник, который отказывается от «японизма» и становится импрессионистом, сочетает в себе черты Уистлера и Ренуара, хотя и наделен иной динамической силой. Персонажи Пруста рассматривают существующие в действительности картины. Визуальная ткань его романов не просто насыщена отсылками к Джотто и Боттичелли, Дюреру и Вермееру, а также к Моро, Моне и Ренуару. Там постоянно говорится о рассматривании картин, об их коллекционировании, о припоминании увиденного и чувствах, сопровождающих миг восприятия.
Сван мимоходом отмечает портретное сходство: Одетта напоминает ему лицо с фрески Боттичелли, а лакей на приеме — воина у Мантеньи. Эта привычка была и у Шарля. Я невольно задумываюсь: а моя бабушка — вовсе не растрепанная, а, напротив, очень опрятная девочка в белом накрахмаленном платьице, гулявшая по гравийным дорожкам в саду швейцарского шале, — узнала ли она когда-нибудь, отчего тогда Шарль, нагнувшись, потрепал ее хорошенькую младшую сестренку по волосам, сравнив ее с цыганочкой со своей картины Ренуара?
А когда я встречаю Свана, он забавен и обаятелен, хотя и проявляет сдержанность, как «запертый шкаф». Он занят тем, что оживляет для людей все то, что любит сам. Я задумываюсь о том, как молодой рассказчик, влюбленный в дочь Свана, приходит к ним в дом и хозяин оказывает ему любезный прием, знакомя с лучшими экспонатами своей коллекции.
Таков и мой Шарль: он без устали показывает книги и картины молодым друзьям, в том числе Прусту, проницательно и честно пишет о предметах и скульптурах, заставляет оживать мир вещей. Мне тоже это знакомо. Так было и со мной: благодаря Шарлю я впервые увидел Берту Моризо и научился отступать на шаг, а потом снова приближаться. Так я научился слушать Массне, разглядывать ковры Савонри и понял, что японские лаковые шкатулки стоят потраченного на них времени. Я беру одно за другим нэцке Шарля и пытаюсь представить, как он выбирал их. Думаю о его сдержанности. Он ведь принадлежал к этому блистательному парижскому миру, так и не перестав быть российским подданным. Он навсегда сохранил для себя этот потайной тыл.
У Шарля, как и у его отца, было слабое сердце. В 1899 году ему исполнилось пятьдесят лет. Тогда Дрейфуса вернули с Чертова острова для повторного судебного фарса. В том же году Жан Патрико выполнил изящный гравированный портрет задумавшегося Шарля — с опущенными глазами, аккуратной, как всегда, бородкой, с жемчужной булавкой в галстуке. Его все больше занимала музыка, и теперь он покровительствовал музыкальному обществу Société des Grandes Auditions Musicales графини Греффюль, «где он с пылом выступал и где его советы высоко ценились». К тому времени он почти перестал покупать картины, сделав исключение для пейзажа Моне, где изображен отлив в Пурвиле, на побережье Нормандии. Это очень красивая картина: скалы на переднем плане, а дальше — странные штрихи рыбацких мачт. Мне кажется, это выглядит очень по-японски.