Леонид Иванович метнулся в дом и вынес на улицу туго набитый вещевой солдатский мешок.
— Надевай его на плечи и скачи. В мешке вязаная кофточка, шерстяное платье, пара нижнего белья и прочая мелочь.
— А как же ты?
— Я сейчас ухожу из дому. — Леонид Иванович перекинул через руку осеннее пальто. — Не говорю тебе «прощай». Знаю: Москва устоит, и мы снова будем жить в этом милом, мирном переулке.
— Папа, — неожиданно всхлипнула Глаша, — ты остаешься, но теперь тебя слишком многие знают в городе.
— Ничего. У меня немалый опыт конспирации, и я знаю родной город как свои пять пальцев.
Леонид Иванович взял дочь за щиколотку и чуть потянул к себе.
Глаша наклонилась, сдвинула темную шляпу отца ему на затылок, поцеловала в лоб, потом в бровь, а когда он чуть запрокинул лицо — в губы.
Что-то дрогнуло под усами Леонида Ивановича. Крепясь, он тихо проговорил:
— Не забывай мать. Будь тверда…
Девушка вперила долгий взгляд в большие серые глаза отца. По скорбному их выражению она поняла, что расстается с человеком, для которого нет на свете никого дороже, чем она.
Глаша поскакала по Насыпной улице, спиной чувствуя прощальный взгляд отцовских глаз. Не доезжая до здания цирка, она оглянулась.
Прямой, высокий Леонид Иванович все еще стоял на углу переулка у глухого дощатого забора и махал шляпой.
«А что, если в последний раз вижу его?» — тревогой забилось сердце Глаши, и она, прежде чем свернуть на Екатерининскую, еще раз остановила лошадь и тоже начала махать рукой отцу, пока тот сам не скрылся.
Девушка нагнала военкоматскую сотню у железнодорожного туннеля. Ее командир Голик и еще двое красноармейцев, спешившись, укладывали на подводу какого-то человека с лицом, багровым от кровоподтеков.
— Если бы мы не подоспели, вылезшие из щелей подполья бандиты прикончили бы товарища Демуса, — сказал Голик.
— Как же он оказался здесь один? Ведь товарищ Демус командир Екатеринодарского полка и должен был уходить с полком? — не понимала Глаша.
Ответа на ее вопросы не последовало.
Уложенный на подводу между вещевыми мешками, Демус мучительно стонал.
— Ну, поехали, поехали! — торопил Голик.
Глава двадцать вторая
Умер вешний голос,
Погасли звезды синих глаз.
Второго августа на рассвете конная колонна генерала Эрдели вышла из Старомышастовской и рысью пошла на Новотитаровскую. Часов в десять утра, пройдя без боя эту последнюю перед Екатеринодаром станицу, конница заняла Сады, находившиеся всего в десяти верстах от города.
Кое-кто из офицеров, приподнимаясь на стременах, пытался в полевые бинокли разглядеть расположенный в ложбине Екатеринодар.
— Дорога к столице Кубани свободна! — ликовали деникинцы.
Конные полки не спеша шли вдоль невысокой железнодорожной насыпи, пересекающей Сады. Ивлев ехал на своем Ване сбоку дороги по прямой пешеходной тропке меж живой изгороди из колючей дикой акации.
Вдруг впереди, у переезда, там, где за Садами вновь начиналась степь, раздались винтовочные выстрелы. Ивлев вздрогнул. Где Инна и Олсуфьев? Уже давно потерял их из виду.
На марше из Старомышастовской Инна проявляла крайнее нетерпение, все время подхлестывала Гнедую, вырываясь вперед.
— Скоро Екатеринодар, — твердила она, — и я первой должна увидеть его. Наши с налету возьмут город. Убеждена, сегодня вечером будем у себя на Штабной. Мама, наверное, для нас готовит пирог…
— Поумерь свою прыть, — уговаривал ее Ивлев. — Чрезмерное нетерпение не раз приводило людей к несчастью!
— Ну, взялся пугать! — усмехнулась Инна и привстала на стременах. Между шелковисто-черными бровями у нее появилась черточка явного раздражения.
Ивлев умолк. Инна тотчас же хлестнула Гнедую нагайкой и сломя голову понеслась дальше. Олсуфьев галопом пустился за ней.
Перестрелка, внезапно вспыхнувшая у железнодорожного переезда, смолкла. Конники неторопливой рысью продолжали двигаться по дороге.
Ивлев несколько успокоился, но, подъехав к переезду, увидел на пригорке Гнедую без всадника, а возле нее спешенного Олсуфьева.
— Кажись, красный разъезд подстрелил сестру милосердия, — услышал он слова какого-то казака, ехавшего позади.
У Ивлева похолодели руки. Не помня себя, он соскочил с коня.
Олсуфьев, стоя на коленях, придерживал Инну за плечи, а другой рукой неловко пытался обвязать ее грудь розовой марлей. Рот Инны был полуоткрыт. По нижней губе извилисто струилась живая алая ниточка.
«Инна! «Журчащий ручеек»! Неужели раз и навсегда оборвался твой стремительный бег?!» — не губами, а сердцем произносил это Ивлев.
С пригорка хорошо были видны сизые купола Екатерининского собора, красные заводские и мельничные трубы, разноцветные крыши городских зданий. Еще минуту назад их видела Инна. А сейчас ее глаза, искаженные выражением внезапного ужаса, боли, недоумения, уже не видели ничего.
Длинная колонна конных казаков медленно шла по пыльной дороге, и было нестерпимо думать, что сотни людей этой колонны сегодня придут в город, а Инна — нет!
Ивлев опустился возле сестры и, чтобы не смотреть на ее окровавленную грудь, зажмурил глаза.