Когда Милю поднесли к могиле, Глаша заглянула в гроб. Пышные каштановые волосы, бойкие локоны еще вились над смуглым выпуклым лбом, но уже приобрели неживой, линялый вид. Особенно же поразили Глашу полузакрытые глаза. В них не осталось и следа от прежнего блеска и задора. Померкшие, неподвижные, они были так холодны, что тонкий остистый иней, осев на изогнутых волосиках черных ресниц, не таял и сверкал первозданной белизной. Обтянутая шелком белой блузки высокая девичья грудь, приподнятая последним вздохом, точно закаменела.
Прощаясь с Милей, Глаша взяла ее руку и, ощутив ледяную тяжесть этой руки, испуганно выпустила ее из пальцев. И мертвая рука с каменным стуком упала на дно гроба.
Прапорщики поднесли крышку. Предвечернее солнце выглянуло из-за облаков и вдруг желтым прощальным лучом еще раз раззолотило каштановые волосы с рыжеватым отливом. И они еще на одно, уже последнее мгновение ожили, чтобы тут же навеки скрыться под гробовой крышкой.
Рядом, у соседних могил, рыдали матери. От их исступленных воплей кладбищенские галки всполошенно взлетали, сбивая крыльями с тополей снежную пыль.
Наконец гроб с Милей опустили и начали забрасывать землей. Глаша, кусая от тоски губы, пошла в глубь кладбища, в лес крестов, памятников, часовен и оград. Шла она по неистоптанному бархатистому снегу, оставляя в нем глубокие следы.
Холодный круг солнца, выглядывая из-за быстро несущихся облаков, ослеплял скорбным и острым блеском.
Долго, долго ходила Глаша, а когда морозный воздух стал резок и ледяное небо зазеленело в просветах, вся с головы до йог обсыпанная снегом, вернулась в аллею.
Там уже не было ни души.
Дубовые и сосновые кресты торчали над длинными высокими земляными буграми. И казались они живыми распятиями, все видящими и все осуждающими. Стоят, глубоко врытые в могилы, и слушают, как по-зимнему холодно, бесприютно гудит в тополях, осинах и акациях вьюжный ветер.
Глава девятая
Ивлев потом не раз изумлялся: как это ему удалось добраться из Кущевской до Тимашевской?
Никаких поездов по расписанию не ходило, а красногвардейские эшелоны с главной магистрали редко сворачивали на Черноморскую линию. И только когда в Ростове или Тихорецкой накапливалась огромная масса людей, железнодорожники наспех формировали составы из вагонов, которые тут же с бою брались фронтовиками-солдатами, матросами, беженцами.
Вот такой состав из теплушек, товарных вагонов, переполненный людьми, Ивлев и нашел на станции Кущевской.
Толпа осаждала поезд. После отчаянных потасовок, ругани Ивлеву кое-как удалось втиснуться в темный нетопленый вагон и усесться на пол среди солдат, дымивших вонючей махоркой.
Измученный, утомленный, он, едва пригревшись, уснул.
Сколько проспал, сутки или двое, этого он не знал. На каждой, и большой, и малой, станции попутчики менялись, и, если кто-то из них пытался разбудить его, он лишь поднимался до сидячего положения, бессмысленно озирался по сторонам и вновь валился на пол. И спал, спал, спал.
А если кто-нибудь понастырней теребил его за уши и за плечи, то курносый сердобольный солдат, сидевший подле, махал рукой:
— Да не тронь его! Пущай бедолага флотский отоспится. Он не иначе как до своего флоту в Новороссийск правится.
Глубокий, почти летаргический, сон спас Ивлева от дотошных расспросов и, может быть, от смерти.
Часа в три поезд прибыл в Тимашевскую. Курносый солдат так крепко наступил подкованным ботинком Ивлеву на руку, что тот вскрикнул.
— Тебе куда, браток? — виновато спросил солдат, запихивая в вещевой мешок ватную куртку и сапоги.
— Мне далече, — осипшим голосом ответил Ивлев.
— А я вже дома — Тимашевская! Хочешь, забери сухари. Теперича они мне ни к чему. Скоро баба буде блинами потчевать. — Солдат высыпал в полу шинели Ивлева сухари и, вскинув мешок на плечи, мигом выскользнул из вагона.
— Тимашевская! — взволнованно повторил Ивлев. Окончательно проснувшись, он решил, что здесь надо покинуть поезд. Ведь где-то рядом должен быть фронт. — Пойду водицы испить, — сказал он вслух и, грызя сухари, выпрыгнул из вагона.
В предрассветный час на путях было безлюдно. Ивлев направился в сторону семафора. Верстах в двадцати — станица Медведовская, занятая кубанскими добровольцами. Дорога до этой станицы хорошо известна. Не раз в лето четырнадцатого года он вместе с приятелем-художником Иваном Шемякиным ездил из Медведовской в Тимашевскую и велосипедом, и лошадьми… Как же он тогда был беззаботен!
Стиснув зубы и пригнувшись, крадучись, пошел он от станции под ветвями акаций, с которых беззвучно сыпался иней.
Вскоре позади остались стрелки, светившиеся мирными зелеными и малиновыми огоньками, темная будка стрелочника. Спереди рубиновым глазом пристально глядел в темноту семафор.
Бледный осколок месяца полз над мертвенно-темными полями.
Проселочной дороги не было. Пришлось идти по пашне. Под ногами путались будылья прошлогодней картошки.
Станица Тимашевская тонула в мглистой тьме. Нигде не светилось ни одно окно, только дворовые псы тревожно лаяли.