Тем самым становится наконец понятным явление морали
[302] – как духовное истолкование жизни ею же самой. Мы взошли на вершину, с которой возможен свободный взгляд на эту обширнейшую и сомнительнейшую из всех областей человеческого размышления. Однако именно тут-то и необходима та объективность, до которой пока что никто так всерьез и не поднялся. Пускай на первых порах мораль будет чем угодно: сам ее анализ частью морали никак быть не может. К существу дела приводит здесь не то, что мы должны делать, к чему должны стремиться, как мы должны оценивать, но то усмотрение, что эта постановка вопроса уже по своей форме является симптомом исключительно западного мироощущения.Западноевропейский человек, причем всякий, без исключения, пребывает здесь в плену колоссального оптического обмана. Все друг от друга чего-то требуют.
Фраза «ты должен» высказывается в том убеждении, что здесь в самом деле что-то должно́ и может быть изменено, оформлено, упорядочено. Вера в это, как и в соответствующее право, оказывается непоколебимой. Здесь приказывают и требуют повиновения. Это-то в первую очередь и именуется у нас моралью. В нравственной сфере Запада все оказывается направлением, претензией на власть, преднамеренным дальнодействием. В этом нет никакой разницы между Лютером и Ницше, папами и дарвинистами, социалистами и иезуитами. Их мораль заявляет о себе вместе с претензиями на всеобщую и долговременную значимость. Это оказывается одним из непременных моментов фаустовского бытия. Всякий, кто мыслит, учит и водит как-то иначе – грешник и отступник, короче, враг. Ему объявляют беспощадную войну. Человек должен. Государство должно. Общество должно. Такая форма морали представляется нам чем-то само собой разумеющимся; вот для нас подлинный и единственный смысл всякой морали. Но ни в Индии, ни в Китае, ни в античности так не было. Будда подал пример, следовать которому был волен всякий; Эпикур давал полезные советы. Также и это есть форма высшей – при свободе воли – морали.Исключительности нравственной динамики
мы не приметили вовсе. Принимая, что социализм, если понимать его этически, а не экономически, представляет собой такое мироощущение, которое отстаивает собственное мнение от имени всех и каждого, все мы без исключения – социалисты, причем не важно, догадываемся мы об этом или же нет. Даже такой страстный противник всякой «стадной морали», как Ницше, был не в состоянии ограничить – в античном смысле – свое рвение лишь самим собой. Он мыслит исключительно о «человечестве в целом». Он нападает на всякого, кто мыслит иначе. Эпикуру же было в высшей степени безразлично, что думают и делают другие. У него и в мыслях не было преобразовать человечество. Он и его друзья довольствовались тем, что они именно такие, а не какие-нибудь другие. Античным идеалом было отсутствие интереса (ἀπάθεια) к ходу дел в мире, т. е. как раз к тому, господство над чем составляет все содержание жизни фаустовского человека. Сюда же можно отнести важное понятие διάφορα [безразличное (греч.)]. В Греции существовал также и нравственный политеизм. Это доказывается мирным сосуществованием эпикурейцев, киников и стоиков. Но весь «Заратустра», пребывая якобы по ту сторону добра и зла, дышит страстным желанием видеть людей такими, какими хочется, чтобы они были, и глубокой, такой неантичной склонностью посвятить жизнь их переделке – разумеется, в своем собственном, единственном смысле. А как раз это-то, всеобщая переоценка, и представляет собой этический монотеизм и (если взять это слово в новом, более глубоком значении) социализм. Все усовершенствователи мира – социалисты. Следовательно, в античности и помина не было ни о каких усовершенствователях мира.