Но бывало, страсти накалялись, и мы могли — по совершенно пустяковому поводу, которым мог оказаться остывший суп, — сгоряча накричать друг на друга. (Первая я не начинала, но вполне могла спровоцировать.) И тут уж мы не уступали друг другу. Я не позволяла на себя поднимать голос, но не могу даже описать, как вскипал Борис, когда я «не позволяла». Глаза его загорались страшным гневом, думаю, что я выглядела еще хуже, женщине это уж совсем не к лицу. И каких только слов мы ни находили, чтобы обидеть! Первые мгновения после вспышки с ненавистью смотрели друг на друга и расходились по разным комнатам. Потом у меня постепенно начинало теплеть в душе; сначала мне становилось стыдно, что я «не позволила»; потом я смотрела на нас словно бы со стороны, и в этот момент становилось смешно — иной раз просто до слез. Мне было достаточно вспомнить какую-нибудь шутку Бори, и тогда весь конфликт начинал казаться просто комичным. Я подходила к мужу с виноватым видом и, ласкаясь, говорила: «Ну какие же мы все-таки дураки…»
А он обиженно отворачивал от меня лицо, потом начинал улыбаться и, наконец, говорил, что «так и быть», прощает меня. Оба смеялись.
Была у него одна фраза, которую он частенько, в назидание мне и другим, цитировал: «Злость жены искажает лице ея и делает злобным, как у медведя». (Не совсем уверена, но, кажется, это притчи Соломоновы из Библии.)
В дневнике Бори за 1969 год есть такая зарисовка.
В моей повести о животных нашего дома, которая называется «Старый дом и его обитатели», есть главка, посвященная одной нашей размолвке.
Джимми нам сразу понравился. Да и как мог не понравиться этот маленький изящный пинчер на высоких стройных ножках, который так ласково и преданно смотрел нам в глаза, явно давая понять, что всю свою собачью жизнь мечтал о встрече именно с нами. Только бесчувственный человек мог отказать в чем-нибудь такой прелестной и такой беззащитной собачке. И мы не отказали — он уехал с нами.
Переступив порог, Джимми, не дожидаясь приглашения, сам с безошибочным чутьем выбрал для себя самую большую комнату — нашу гостиную. Мы снова не посмели отказать маленькой собачке в такой малости. В большой комнате он занял большой диван, а на нем — самую большую подушку. До него ни одна собака не имела права залезать без приглашения на диван или кресло.
И тут я почувствовала, что мне не очень нравятся большие притязания маленькой собачки… Но попытка восстановить прежний порядок окончилась ее победой: Джимми закатил такую истерику, что мне пришлось отступить, то есть уступить, лишь бы не расстраивать бедную собачку. Пусть спит, где хочет.
Миниатюрность Джимми в сочетании с таким сильным характером вызывала у нас улыбку и желание подтрунивать над ним. Как-то само собой его имя претерпело некоторые изменения: мы стали в шутку — сначала в шутку! — делать ударение, вопреки правилам грамматики, на согласной букве — Ч-жимми.
Ч-жимми, быстро освоив диван, решил, что не только комната, но и вся мебель принадлежит ему, и, чтобы никто в этом не мог усомниться, стал регулярно метить ее единственно доступным кобелям способом. И не сомневайтесь! Ему, конечно же, приглянулся самый большой предмет обстановки — наш старый-престарый рояль «Беккер». Ежеутренне он подходил к его толстой ножке и поднимал на нее свою — тонкую… Он так старательно соблюдал этот ритуал, что очень скоро в комнате явственно запахло зверинцем. Поняв, что отучить его от этой привычки невозможно, я, пытаясь хоть как-то спасти положение, обертывала ножку рояля бумагой, а на ковер под нее стелила клеенку. Каждое утро, еще не проснувшись толком, словно сомнамбула, брела в гостиную и, встав на колени возле рояля, принюхивалась-приглядывалась…
У меня всякий раз надолго портилось настроение, когда обнаруживала свежие пометки.
Как-то в эту минуту поблизости оказался Боря и, что называется, попал под горячую руку: все мое раздражение вылилось на него. В ответ он резонно заметил: «Ну что ты сердишься, ведь это же не я писаю на рояль…»
Я расхохоталась, и мое огорчение из-за этой злосчастной ножки улетучилось раз и навсегда.
Иногда мне было достаточно вспомнить фразу: «Ну что ты сердишься, ведь это же не я писаю на рояль», — чтобы, рассмеявшись, закончить размолвку.
Неудачный обед или отдельное блюдо тоже могли стать причиной огорчения, и не только потому, что, как всякий нормальный человек, Боря любил вкусно поесть. Скорее всего, потому, что нарушение кулинарной традиции он рассматривал как ошибку в собственном сочинении.