Белая пленка её глаза дернулась, обнажив внимательный зрак. Казалось, мои слова взволновали ее и она вслушивается в мой голос. Вот как будто и сама подала голос, издала тихое: «Кло-кло-кло-кло…»
«Говорят, это не больно: раз — и всё!..» — успокоил я ее.
Красный нарост на глазах стал наливаться.
«А потом — новая жизнь, реинкарнация, — продолжал я болтать, вытираясь махровым полотенцем, — твоя душа перевоплотится, и ты опять будешь жить. Жить вечно. Ты понимаешь, что такое вечно?..»
Неожиданно индюшка, несмотря на проволоку, легко вспорхнула на скамью, раскрыла и свернула крылья и внимательно — то ли с надеждой, то ли с усмешкой — уставилась на меня. Мне стало жутко. Я отшатнулся от скамьи и, пробормотав: «Это я так, пошутил, извини», стал торопливо собирать банные принадлежности и натягивать одежду.
Индюшка сразу съежилась, нахохлилась, втянула головку в старческие плечи и прикрыла пленкой глаза. Посидела так секунд десять, словно ожидая, не скажу ли я еще чего-нибудь. Глубоко, по-человечьи, вздохнула. Тяжело, неуклюже, боком спрыгнула со скамьи и опять уткнулась в стену.
А я выключил свет и газ, осторожно прикрыл за собой дверь и поспешил прочь, словно совершив какую-то гадость. И думал весь вечер, что не смогу завтра есть индюшатину.
Но на следующий день мы, после церкви, много катались на лыжах, умирали от голода, и я прекрасно ел свои любимые поджаристые крылышки, хотя встречи этой, и вздоха её, и безнадёжной тоски не забыл…
И как же теперь понять-понимать: время — не вечно? Пространство — не бесконечно? Душа — не бездонна? И как бабочкам добраться до рая? Ни вперед, ни назад. И обратно в кокон не совьёшься, в куколку не залезешь, личинкой не станешь, в яйцо не уйдешь и на аминокислоты не распадёшься, что было бы лучше всего…