И вот однажды оно робко проклюнулось к свету. Сколько опасностей ждет его на пустыре! Его может раздавить тяжелым раздвоенным копытом пасущаяся здесь корова. Может беспечно сжевать коза, дурные глаза. Разве она думает, что уничтожает росток, который должен превратиться в огромное дерево? Нет. Козы не думают об этом.
То, чему суждено долго жить, развивается медленно. Природа, в основных своих замыслах, не терпит поспешности. Что сделано поспешно, быстро отживает. Сказано: никуда не торопись, никогда не опоздаешь.
Если стадо вечно голодных коз и коров не истопчет пустырь в серую пыль и если вечно голодный человек не пройдется здесь, ради тех же коз и коров, с косой и серпом, то уцелеет росток. Весенние ливни будут его поить, земля, в которой есть все для жизни, питать, - и встанет со временем здесь исполинское вечное дерево...
Повеселел, распрямился Омар. Ходил по улице гордый, довольный. Глядел на встречных победоносно. Злобствуйте сколько хотите! Все равно у меня есть то, чего у вас нет и никогда не будет. У меня есть Ученик. Погодите. Мы вам покажем.
Он купил себе самую дорогую и красивую одежду, какая нашлась в Нишапуре. «Экий теперь я фазан». В душе жаворонок у него поселился! Он уже обращал внимание на нехватки в хозяйстве, которых раньше не замечал: кувшины поразбились, чашки почти все раскололись, стало, считай, не из чего есть и пить. Надо бы обновить утварь.
Проводив Халиля на восходе солнца и повозившись в цветнике, Омар, спустя два часа, отправился к Сабиту, лучшему из гончаров Нишапура.
По дороге, в одном из тихих переулков, прилегающих к Большому базару, его окликнул плачущий женский голос:
- Омар!
Обернулся - к нему бежит кто-то маленький в большой чадре. Раскрыла чадру: Сорейя!
- Здравствуй, Омар. - Она переминалась с ноги на ногу, и радуясь встрече, и смущаясь. - Как живешь?
- Хорошо живу, - проворчал Омар неприветливо.
- Вижу, - улыбнулась она игриво-беспомощной, жалкой улыбкой. - Как одет! Помолодел, похорошел. И в глазах - весна. Я хочу! - Она всхлипнула. - Хочу к тебе...
- Что, - нахмурился Омар, - опять что-нибудь задумали со старухой Айше?
- Нет! Не будь так жесток. Я соскучилась.
- А! Что ж, можем... Сколько за вечер берешь? Денег теперь у меня - лень считать.
Он будто плетью перетянул ее наискось по спине - так она вся передернулась, перегнулась.
- Я... так, без денег, - прошептала Сорейя, опустив свои дивные зеленые глаза, мокрые от слез.
- Ну? Чудеса. Ладно, зайду как-нибудь.
Он повернулся, мрачный, пошел.
- Погоди! - крикнула она тем же плачущим голосом.
Оглянулся: стоит посреди переулка с открытым лицом и умоляющими глазами. - Пожалеешь ты когда-нибудь обо мне...
- Уже жалею, дура! - рявкнул Омар. И кинул ей кошель со ста динарами. Кошель, тяжко звякнув, упал ей под ноги. - Поезжай-ка ты лучше домой, в родное селение. Кто что знает? Выйдешь замуж за честного земледельца, схоронившего жену. Станешь матерью.
- Хорошо. - Сорейя, разрыдавшись, подняла кошель. - Уеду. Найду на базаре односельчан. И сегодня же уеду. Прощай...
Весеннего звона в ушах Омара поубавилось. И желание покупать чашки-плошки пропало. И пришел он к Сабиту угрюмый.
- А, поэт! - кивнул ему гончар, не отрываясь от работы. - Прости, - он указал бородою на круг, где ком глины уже принимал какую-то форму. - Самый разгар. Не могу оставить. Знаешь.
- Знаю, - вздохнул Омар. Еще бы не знать.
- Эй, Мефтах! - крикнул мастер сыну, который поодаль сидел под навесом у другого станка. - Вымой руки, дай гостю вина.
Сабиту - столько же, сколько Омару, а какой у него уже взрослый сын. У Омара тоже мог быть сын. Но разве у него нет его? Теперь есть. И еще какой - всем на диво.
Прихлебывая горьковатое светлое вино, Омар осматривал ряды готовых кувшинов, горшков, чаш и широких блюд, выставленных сушиться на горячем солнце, посреди широкого двора. В стороне, рядом с ямой для глины, курился дымок над обжигальной печью.
Мне чаша чистого вина всегда желанна,
И стоны нежных флейт я б слушал неустанно.
Когда гончар мой прах преобразит в кувшин,
Пускай наполненным он будет постоянно.
Омар возвратился глазами к Сабиту, к его ноге, упруго и равномерно нажимающей на рычаг рабочего приспособления, к его рукам, бережно и нежно оглаживающим блестящую глину и похожим на руки женщины, что купает ребенка.
- Осушил? - Сабит показал глазами на пустую чашу в руках Омара. - Щелкни по ней ногтем и поднеси к уху.
Щелкнул Омар, поднес. Из маленькой чаши, из ее тонких стенок, как из раковины - шум и плеск океана, долетел до него чей-то далекий-далекий, чистый певучий зов: то ли звон Занге-Сахро, то ли печальный голос Экдес, то ли недавний плачущий крик Сорейи. То ли стон другой, давно умершей женщины, чьи кости, рассыпавшись в прах, смешались с песком и глиной и попали в эту чашу.
Он грустно улыбнулся Сабиту, и тот ответил ему такой же невеселой, понимающей улыбкой.
Это чудо труда! Разве это - не поэзия? И чем гончар Сабит не поэт? И глина - не просто прах, который замесили на мутной воде. В ней тайна. В ней мудрость тысячелетий.
Я к гончару зашел. Он за комком комок