Мы начинаем, и начинаем с того, что отрешаемся от всего, не связанного с нашей игрой. Мы думаем о пустыне, как, наверное, думал о ней этот старый негр, который тогда не был таким уж старым, да и умер он семидесяти с лишним лет от роду, этот элегантный, известный всему миру негр, приезжавший, кстати, к нам несколько лет тому назад со своим оркестром. Давид был у него в гостях, да, он был в гостях у элегантного чернокожего господина из заморской страны, снимавшего целый этаж в «Астории». Поначалу стражи порядка не хотели пускать Давида к знаменитому иностранцу, пока не удостоверились, к немалому их изумлению, что великий музыкальный зарубежный негр ждет в гости именно этого, совершенно им неизвестного, отечественного музыканта, и что именно с ним он будет говорить один на один целых два часа и потом, на грандиозной пресс-конференции, именно его назовет «надеждой и гордостью современного джаза». Газетчики были смущены этим обстоятельством, они не знали ничего о Давиде, но разве они знали что-нибудь вообще? Разве они вступали когда-нибудь в пустыню, в царство огня и смерти, в песчаный океан, на каменистые тропы, отмеченные остатками павших караванов, ребрами животных, похожими на остовы кораблей, потерпевших крушение, полузанесенных песком, вылизанных до меловой белизны ветрами, — все, что осталось от чьих-то надежд, от жизни, бившейся некогда между этими сухими костями. И дальше, и дальше, дальше. Караван. Вот он идет, караван, он движется, он еще где-то вдали, еще невидим, еще только угадывается, слышен только ритм, еще тоже пока невнятный, простое передвижение воздуха, неясный звук, — может быть, это только мерещится, может, это только мираж? Да, мираж, может это мираж, может этого нет, может это лишь ветер, пролетая над слежавшимися песками, над тысячами прошедших лет и тысячами ушедших жизней, похороненных здесь, свистит, щелкает, стонет, завивается и уходит, уходит, уходит прочь, уходит ввысь, в белесое от жары небо, косо изогнувшимся столбом.
И больше ничего нет…