Но если задуматься, то разве гению можно завидовать? Ведь это все равно что завидовать явлению природы. Грому, скажем.
Никакого отношения к профессиональным музыкантам я, в силу сказанного выше, иметь не могу. Я говорю об этом только потому, что все остальные — профессионалы, то есть зарабатывают музыкой на хлеб насущный, а я нет. Я не зарабатываю этим. Если говорить честно, я просто не знаю, что с ними делать, с деньгами. В институте я получаю стипендию, еще тридцать зарабатываю на кафедре по хоздоговорной теме (мы разрабатываем экономическую схему работы одного автотранспортного предприятия, которому, боюсь, после наших разработок уже не подняться) и еще время от времени рублей тридцать пять получаю в гребном клубе, занимаясь два раза в неделю с новичками. И мне хватает.
Есть мнение, что в трудовом коллективе, куда я непременно попаду после окончания института (до этого осталось каких-то два года. Подумать только, всего два), я обязательно столкнусь с трудностями, но я не склонен разделять эти опасения. И прежде всего потому, что я постараюсь попасть в аспирантуру, — не из презрения, конечно, к нормальной трудовой среде, а по совершенной непригодности ни к чему, кроме научной работы.
Моя будущая специальность — экономист. Точнее, специалист по экономической кибернетике. Это единственное дело, которым стоит заниматься в двадцатом столетии. Да и в двадцать первом тоже. Ибо все на свете определяется экономикой. В конце концов, Маркс был прежде всего экономист. Об этом, как мне кажется, как-то забывают.
Сквозь темные очки зал кажется погруженным в какую-то дымку. Магнитофон все играет, с танцующих градом катит пот. За боковым столиком я вижу Верочку. Я смотрю на нее некоторое время, но вряд ли она может уловить мой взгляд. Я уже говорил про темные очки; на самом деле это не очки даже, а некое сооружение, размером чуть меньше лобового стекла автомобиля, так что вопрос, виден ли из-за очков я сам. Но я вижу зато взгляды, направленные на сцену, где за набором барабанов и тарелок восседает некий верзила, спрятавшийся за эти самые темные устрашающих размеров очки, и это в самый разгар зимы. Не думаю, что окружающие думают обо мне что-либо лестное, если думают вообще, — не за тем, чтобы думать, приходят люди в ресторан, совсем не за этим. Но Верочка наверняка что-то думает, я вижу это сквозь свои очки, и мне очень интересно, что именно она думает. Кстати, Верочка уже в третий раз появляется у нас в сопровождении некоего весьма приятного молодого человека по имени Сева, единственного сына весьма известного (уместен даже оборот «всемирно известного») шахматного маэстро, который (не маэстро, разумеется, а сын) по уши влюблен в Верочку.
Что только естественно.
Мне это почему-то неприятно.
Магнитофон, похоже, доведет танцующих до инфаркта. Это какой-то неостановимый электрогитарный экстаз. Публика в восторге. Сидя выше всех, я думаю об этом несколько свысока, хотя кто я такой, чтобы вообще судить о ком-то? Только потому, что я сижу выше всех? Или потому, что я всех длиннее? Есть во мне этот снобизм, а что с ним делать — неизвестно.
Я сижу выше всех и стараюсь не думать о Верочке.
Магнитофон, наконец, заткнулся. Какое блаженство! От танцующих валит пар, они окутаны собственными испарениями, как горные долины туманом.
Длинные пальцы Давида тихо лежат на клавишах. Они живут своей собственной жизнью. Я влюблен в него. Не могу этого объяснить. Может быть, во мне говорит комплекс Голиафа? Или во мне бродят неведомые мне до поры до времени противоестественные наклонности? Если уж говорить о комплексах, это скорее всего комплекс Сальери. Я ему завидую. Завидую тому, что он с отличием окончил консерваторию, и тому, что он с одинаковым блеском владеет любым инструментом. Он окончил консерваторию по классу скрипки и знает о музыке все, что только можно о ней знать, а кроме того — то, что нельзя сказать, и можно только выразить.
И он это делает.
Никогда не поверю, что Сальери мог отравить Моцарта. Думаю, и Пушкин в это не верил. Разве я мог бы сыпануть яду в бокал? Никогда.
Я — просто дилетант. Давид — вот кто профессионал.
Давид шевелит губами, я понимаю его. Мы будем играть «Караван» Эллингтона. Великая вещь. Я готов.
В зале тишина. Не сразу, конечно, и не полная. Людей все-таки много, они пришли поесть и повеселиться. Разные люди по-разному понимают веселье. Многие совершенно искренне считают, что если выпьют меньше бутылки, то никакого веселья и быть не может. А еще лучше — две бутылки. Разумеется, это ошибка.
Значит, «Караван».
Старая вещь. И мы будем играть ее, как играли ее когда-то. А пока официанты, стараясь все же производить если не минимум, то хотя бы оптимум звука, бегают по красным ковровым дорожкам.