Всегда. Даже если в этом не было большой нужды; даже если они просто бежали на базар, который расползался на необозримое пространство, поражая и подавляя взор неправдоподобным сочетанием цветов, — огромный базар с рядами и горами арбузов, похожих на полосатые темно-зеленые ядра, дынь, аромат которых можно было ощутить, как им казалось, за версту, с корзинами винограда — любого, какой только мыслим, начиная от крошечных, меньше горошины, виноградинок кишмиша до непривычно длинных и желтых «дамских пальчиков»; с корзинами персиков — круглых или плоских, с горами тонких узбекских лепешек, покрытых от пыли пестрыми платками; восточный базар — но не просто, а с поправкой на время, на лето 1943 года — со всеми его недоступными соблазнами, криками, шумом, инвалидами с полосками ранений на защитных рубашках, спекулянтами, продающими сахарин в маленьких бумажных пакетиках, гадалками с попугаем; какими-то темными жучками, предлагающими сыграть простакам в три листика, с цыганками, торгующими самодельными леденцами, — а иногда к этому присоединялся еще рев заезжего зверинца — тут им было раздолье, не говоря уж о том, что узбеки никогда не жадничали и всегда узнавали их, эвакуированных, так что можно было без особого риска напробоваться здесь и наглядеться, в другой раз и подзаработать трешку — то ли постеречь, то ли поднести, то ли позвать… А после базара, напробовавшись и насмотревшись, вся их банда — Колька и Томка, ему одиннадцать, ей девять, и Япон (который вовсе не был японом, его имя было Самвел, но об этом они узнали много позже), и Ромка, и Вартан, который потом, год спустя, умер от укуса змеи, и еще ребята — но среди них больше ни одной девчонки — бежали купаться либо на Большой арык, либо ныряли в зеленую воду какого-нибудь хауза, где кроме них уже плескалось несколько совершенно голых ребятишек, а затем, накупавшись и обсыхая на ходу, они шли смотреть, как проходит через город караван мохнатых, коричневых, плюшевых, гордых верблюдов с колокольчиками на шеях, ведомый маленьким белым осликом.
А потом они возвращались к себе, в пристанционный поселок, где осело большинство эвакуированных, к себе в поселок и в свой двор — и тут только мальчишки под любым удобным предлогом спешили отделаться от нее, для того — она знала это — чтобы, укрывшись в дальнем конце двора, за старой черешней или толстым и старым тутовым деревом, курить козьи ножки, крутя их из газеты, а потом, накурившись до кругов в глазах, прятать остатки табака или махорки в дупле тутовника.
Рядом — и тогда даже, когда они нашли на земле у пивной, между бочками, свернутые трубочкой пятьсот рублей — десять зеленых пятидесятирублевок. И тут уж был пир: даже после того как ровно половину они отдали — пусть даже после некоторых колебаний — маме Шуре — остатка вполне и с избытком хватило на всё и на всех. Тут уж они от пуза наелись и золотистых, тающих во рту лепешек, сложенных высокими стопками под темными плотными платками, и винограда, и персиков, и инжира, и леденцов, которыми торговала у входа в рынок огромная усатая цыганка, вся в золоте и драгоценных каменьях; тут уже всем хватило — и Пашке конечно, и Япону — хотя, конечно, Япон был задавала и все хвастался своими мускулами и тем, что может свободно ходить на руках хоть полчаса, хоть час, — всем.
Всегда вместе, рядом — тогда ли, ему десять и одиннадцать, ей восемь и девять, или позднее, — и много-много позднее. И ни разу они не поругались, не поссорились — за исключением разве того случая с черепахой. За исключением того случая, когда Колька поспорил с Японом, который утверждал, что если черепахе отрубить голову, а потом приставить, то она — голова — через некоторое время прирастет как ни в чем не бывало. И хотя всем было ясно, что это абсурд, Япон, который на самом деле был просто Самвелом, так убедительно стоял на своем, так божился и клялся, но, что более всего убеждало, так далеко и точно сплевывал при этом через зубы, — что не поверить ему было до крайности трудно, хотя, с другой стороны, не менее трудно было и поверить… Ну, тогда-то все и случилось… Только сначала они — Япон-Самвел и Колька — пошли к Мухе, Мухитдину, что жил от них через три дома, и на зажигалку, мастерски сделанную из патрона, выменяли у него степную черепаху, сухую и горбатую, которая, похоже, с самого начала догадывалась об их намерениях, потому что сразу же, как Япон взял ее в руки, убрала внутрь свою плоскую голову и превратилась в камень. Япон предложил подержать ее над огнем, он сам взялся подержать ее над огнем, а Колька, сказал он, пусть стоит с ножом наготове и, как только черепаха высунет голову — пусть режет, а уж приставлять они потом будут вместе…