— Ремесленник. Сапоги тачаю. Зовут Стефан. Как платить станешь?
Вот тут Сакромозо и проявил бдительность. Мало того что Стефан, не торгуясь, принял его условия, прямо скажем, не сулящие особых выгод, он еще посмотрел на рыцаря не столько хитрым, сколько пытливым взглядом. Сакромозо допускал, что простолюдины могут быть хитры и себе на уме, но у этого в лице появилось вдруг другое, умное выражение. И по-немецки затарахтел уж как-то слишком бойко.
— А напарник твой, этот… — Сакромозо показал руками обширный живот, — умеет лошадьми править?
— А как же… В крестьянстве жить — да не уметь.
— А по-немецки как?
— Да мы все одинаковы. Не один год под германцем живем.
— Вот и позови его, пузатого без бровей. Так у Сакромозо появился новый кучер, он даже имени его не узнал, так и звал — по профессии, кучер да кучер, молчаливая бестия, все глазами по дальним углам шарит, прямо не смотрит. Но хоть сам не навязывался на козлы лезть, и то хорошо. Значит, не держал в мыслях непременно ограбить богатого путешественника .
— Едем в Логув. Дорогу знаешь? Безбровый неопределенно пожал плечами, мол, что не знаю, спросим.
— Хорошо бы добраться туда к вечеру. Стрелять умеешь?
— А зачем стрелять? — поинтересовался безбровый.
— Да мало ли… Ладно, гони… Ехали без приключений, если не считать отряда русских драгун, которые остановили их при переезде через реку, чтобы проверить паспорта. До Логува было уже рукой подать. За себя Сакромозо не боялся, но, к его удивлению, у новоиспеченного кучера тоже была проездная бумага. При проверке документов безбровый совсем стушевался и даже занервничал, и Сакромозо понял, что ему есть что скрывать. Скоро и дорожный патруль остался позади, лошади шли ходко.
Вскоре поднялись на высокий, плосковерхий холм, с которого как на ладони видны были и яркий закат, и отражение его в озерах, и лежащий меж двух озер монастырь с высокой толстой башней и крепостными стенами. Еще миг, и видение монастыря скрылось, дорога пошла вниз буковым лесом. Сквозь стволы деревьев медно полыхало небо.
Логувский монастырь принадлежал ордену госпитальеров, или ионитов, как называли они себя на старинный лад. Крепостным стенам и замку было более четырехсот лет, они стояли на земле, принадлежащей когда-то Великополыне, а теперь Бранденбургу, поэтому вполне понятно, что и настоятель, и вся монастырская братия служили верой и правдой не только Богу, но и Великому Фридриху. Но почему Сакромозо, вольный ворон и перекати-поле, уже более пятнадцати лет предан прусскому королю, нужно объяснить подробнее. Если в двух словах: и тот (хозяин) и другой (слуга) принадлежали к великому братству «вольных каменщиков», где нет ни слуг, ни господ.
Вот здесь надо перевести дыхание, надобно найти правильный тон, дабы не впасть в романтическую пошлость, где все розы, грезы, кресты и замки, таинственные символы и эзотерические тайны — это с одной стороны. С другой же стороны автор ни в коем случае не хочет бросить тень на масонство, определив туда если не злодея, то уж во всяком случае не любимого героя.
К термину «жидомасонство»я отношусь примерно так же, как к «жидохристианству», то есть полной нелепице, а тем, кто со мной все-таки не согласится, я посоветую пойти в хорошую библиотеку и заняться изучением материалаnote 11
.Однако мы уже приехали. Была глубокая ночь. Отворились кованые ворота, и хромой монах в надвинутом на глаза капюшоне, с зажженным фонарем в руках приковылял к карете. Узнав Сакромозо, он зашептал слова приветствия или молитвы, а может, и вовсе проговорил пароль, из которого сидящий на козлах кучер, как ни напрягал слух, не понял ни слова.
— Накорми лошадей да устрой моего кучера. Что отец-настоятель?
— Здоровы, слава Всевышнему.
Тяжело ступая затекшими ногами, Сакромозо пошел по мощеной дорожке в глубь двора, где над узким порталом горел фонарь. Там размещалась монастырская гостиница.
Урим и тумим (Лирическое отступление)
Мы забыли упомянуть, что Сакромозо был мистиком.
О, сколь противоречива человеческая натура! XVIII век, вошедший в историю как век Просвещения: энциклопедисты, Вольтер, Руссо, точное знание, принципы трезвости, полезности, здравого смысла и насмешки над суеверием и излишней чувствительностью. Немецкий философ Христиан Вольф считал «деятельность чувств низшей способностью познаний», а превыше всего ставил законы логики. Но то, от чего предохраняли и с чем боролись адепты идей просвещения, расцвело в XVIII веке пышным и вольным цветом, как сорняк на забытой пашне. Чувствительность переходила в экзальтацию, религиозность подменялась самым низкопробным суеверием и мистицизмом. Современники сами говорили о себе с насмешкой, не понимая, как могут мирно сосуществовать столь полярные мнения. Одна из берлинских газет писала с грустью: «мы с трудом достигли вершины разума и убедились, что не все предметы доступны нашему пониманию. Недовольные сим положением, мы бросились в глубочайшую пучину суеверий и ищем новых открытий в мраке средневековья и схоластической философии».