Шамарин махнул рукой в сторону скалистого берега. Кытаат охотно и даже как-то радостно гугукнул и взял из рук Пею руль. Лодка с выключенным мотором осторожно уткнулась в камни берега. И сразу слух без всякой опоры напрягся и повис в тишине. Такую тишину — звенящую, глубокую, почти абсолютную — принято называть первозданной. На сей раз слово «первозданный» приобретало зрительную значимость: тут и там скалы были расписаны руками первобытных людей.
За выступы камня, покачивая дымок хвои, ухватисто держались деревья. Их отмершие собратья, обрушившись вниз, как бы подпирали собой стены скал. Под навесами и в неглубоких нишах темнели рисунки: пляшущие человечки, олени, охотники с луками, подобие птиц и рыб.
Рисунки древних всегда потрясали Бродского: при всей своей простоте и детской наивности (а может, именно поэтому?) они несли с собой колоссальный, как ему казалось, заряд информации, эмоции, смысла. Путаясь рогами, дикие олени бегут — целое стадо! За ними человечки бегут, как-то крадучись, на цыпочках, почти приплясывая. Неуловимой черточкой передана радость жизни в этой картине. А вот рогатый человек с несоразмерно большими ногами воздел к небу обе руки — голос тревоги, предчувствие опасности пронизывает незримой дрожью шероховатый камень: люди, будьте бдительны — грядут худшие времена!
— Суруктаах Хайа, — выдохнул Кытаат.
— Писаницы, — перевел Шамарин, — слово «хайа» придает выражению оттенок легкого испуга и удивления. Местные жители боготворят эти скалы.
На самом деле это так и было: Кытаат и Пею смотрели на древние изображения округлившимися глазами, будто все это видели первый раз. Бродский вынул из чехла портативную кинокамеру. Кытаат взял из коробка щепотку спичек, нашарил в кармане несколько медных монет, мятую ириску, и все это положил на камушек под скалой.
— Привычка, ая! — смущенно сказал Кытаат, боясь, очевидно, чтобы его не приняли за темного человека, который верит в шаманов и духов.
Но Бродский прекрасно понимал его: это была дань уважения к далеким предкам, к их трудной жизни, к их силе и мужеству. Они, те древние люди, были романтики и прекрасные ходоки. Точно такие же рисунки Бродский однажды видел на берегу Белого моря и даже в тундре, на голых камнях Таймыра. Что, казалось бы, делать на Крайнем Севере человеку, в руках которого единственное орудие — некое подобие зубила из куска кремния? Ведь в те времена, надо полагать, и на юге, в жарких краях, земли были гостеприимны и малообитаемы.
Бродский увидел: память давних-предавних предков чтит не один Кытаат. Под камнями лежали позеленевшие гильзы от старинной берданы и более современные патроны от «малопульки», полуистлевшие рубли довоенного выпуска и тяжелые медные монеты царской чеканки.
Ша марин нашел даже несколько кремниевых наконечников стрел и странный граненый камень, похожий на карандаш. Бродский подержал их на ладони. Плотные черные брови его сошлись к переносице, лицо сделалось суровым и четким.
Кытаат набрал дров и развел огонек на сыроватом песке. Пока в котле закипала вода, Пею выдернул из воды несколько рыб с большими плавниками на спинах. Красно-сизые плавники эти напоминали пестрый праздничный парус.
Пею вертелся на берегу, как вьюн. Сквозь челку глянцевитых волос, упавших на лоб, поблескивали быстрые, внимательные глаза. «Огонь был в его глазах», — писали о таких мальчиках в древних книгах придворные летописцы.
— Нынче-то сынок на охоту ходил во время зимних каникул, — сказал Кытаат, уловив любование Бродского Пею, — двух соболей добыл, ая!
Якуты, как и эвенки, сдержанны на выражение чувств к домочадцам. Даже самая скромная похвала расценивается почти как бахвальство. Поэтому Кытаат вынул изо рта трубку и в сердцах сплюнул, укоряя себя за излишнюю болтливость.
По небу проволокло вязкий громыхающий звук — мелькнул едва различимым крестиком реактивный лайнер. Гул его никак не вязался ни с блеском вод Токко, ни с темным лицом Кытаата, ни с таинством камней Суруктаах Хайаи. Бродский проводил самолет глазами с некоторым недоумением.
После обеда плыть стало труднее. Пею накормил до отвала всех троих вкусной рыбой. Клонило ко сну, а Токко за поворотом резко сменил свой облик: вода, кидая брызги и пенясь, с клекотом летела поверх валунов! Точно табуны белогривых коней бились среди стремнин Токко. Кытаат, то сбавляя, то прибавляя скорость, лавировал между ними.
— Обратно плыть вдвое труднее и вдвое опасней! — прокричал Шамарин.
И, как бы подтверждая эти слова, моторка содрогнулась— торкнуло вскользь о подводный камень. Ахнули брызги, окатив холодом лица сидящих. Кытаат окаменел лицом и телом, сжимая руль лодки. Бродский старался не глядеть на Токко, струи которого гремели и крутились, как жернова.
Ночной костер в тихой пазухе сопок показался уютным прибежищем. От запаха горящей бересты и осиновых веток сладковато першило в горле. Махая полами пламени, огонь сгонял с лица Кытаата тень усталости.
— Между прочим, — сказал Шамарин, строгая ножиком, — перекат, который мы одолели, называется Костолом.