— Да зачем хвататься за крайность? Но — ты послушай! — я у себя на работе вижу… Ты сам как-то написал мне в письме: ваши сельхозмашины-де не выдерживают никакой критики, они недалеко ушли от телеги и самопрялки. Согласен! Но что я один-то сделаю? У меня же в отделе атрофики сидят! Марья Федосеевна играет роль мамы-чаевницы, целый день на плитке чаи заваривает, потчует чаями весь отдел и два соседних. Голиков, молодой и довольно способный инженер, возмечтал о лаврах великого математика — от сельского хозяйства, видите ли, его тошнит! Степаненко помешался на диссертации. Лаборантка Татьяничева половину рабочего дня листает театральные журналы — спит и видит себя артисткой, хотя, как говорится, ей «медведь на ухо наступил». С кем и как мне работать?!
— А ты уволь их, набери таких, чтоб умели и хотели работать, — не выдержал Шамарин. — Есть ведь немало людей стоящих!
— Вот уж поистине «все возвращается на круги своя»! — хлопнул себя по бедрам Бродский и даже присел от хохота. — А ты забыл, что есть профсоюз и плюс еще двести разных параграфов, не считая пресловутых протекций? То-то!
Бродский поднял полосатый цветастый камень и подбросил его на ладони:
— Таким, как Марья Федосеевна или Голиков, я бы платил что-то вроде пенсии, как инвалидам: пусть они сидят дома и не мешают работать тем, кто хочет и умеет работать по-настоящему! Это обойдется дешевле для государства.
Бродский подбросил камень, поймал и крепко сжал его в кулаке.
Шамарин сердито швырнул в кусты корень, который строгал во время всего спора, встал и быстро зашагал в сторону палаток — обиделся.
— Индивидум и есть! — бросил на ходу Бродскому.
— К утру оттает, ая! — сказал Кытаат и выбил о носок сапога догоревшую трубку.
Он внимательно посмотрел на Бродского:
— Ты большой человек, однако-то, пошто в лес ездишь работать в отпуск? Курорт надо ехать!
— Не люблю курортов. Я выдумываю машины, которые помогают выращивать и убирать хлеб. Я хочу видеть людей, которые едят этот хлеб, — не во время безделья, а во время работы. И землю люблю смотреть— разные новые места.
— Ая! — уважительно воскликнул якут.
— Вот буду зимой вспоминать тебя и Пею — и, глядишь, выдумаю что-нибудь хорошее.
— Но-о! — еще раз выразил свое удивление Кытаат.
Вечер незаметно перешел в зыбкую северную ночь.
Отрывисто и гортанно вскрикивала ночная птица, мигали, перезваниваясь, яркие зеленые звезды, и, поблескивая, наполняя воздух запахом талых снегов, неслись струи Токко. Бродскому показалось: не река это, а сама жизнь — суровая, беспощадная и прекрасная — несет в базальтовых берегах свои стремнины.
Понедельник-Вторник
Солнечный свет дробился в зернах снега, мешал смотреть. Петруха нашарил в кармане телогрейки очки с зелеными стеклами. На людях Петруха стыдился этих очков, на самом же деле темные очки придавали его фигуре могутный вид. Давно не стриженные волосы жесткой гривой спадали на воротник телогрейки, борода вилась густыми колечками, и в ней блестели кусочки льда. Петруха слегка горбился от избытка сил. За плечами висел рюкзак и легкое двуствольное ружьецо. Было приятно ощущать спиной мягкость рюкзака, в котором лежали беличьи и собольи шкурки.
Заиндевелые распадки хребта и каменная голова Шоно остались далеко позади, Петруха выходил к обжитым местам. Маячили сопки, наголо обритые моторными пилами. Лесовозные дороги уползали влево и вправо. Горбилась сопочка с остатками одиноких лесин, и за ней должно бы стоять зимовье, почерневшее от мазута.
Но зимовья этого нет, Петруха издали увидел белую прогалызину с редкими черными зрачками углей. Там уже вертелись обе его собаки, с удивлением обнюхивая место пожарища. У пса Тобо нервно дергался хвост — он, очевидно, уловил запах Гохи. Петруха тоже дрогнул нутром и машинально содрал с головы шапку. В таежных урочищах они провели с Гохой не одну зиму, а теперь, похоже, нет больше Митрофанова Гохи! Старик Налабордин, проезжая на лошади в Горбатый ключ, сказывал: видел свежее пожарище, а перед этим шибко пробежала машина, и за стеклом мелькнуло почернелое, неживое лицо Гохи. Старик Налабордин так и сказал: сгорел Митрофанов Гоха! Большая беда вышла на ключе Утлом…
Петруха развязал веревочку рюкзака, вынул термос, кусок вареной изюбрятины и сел на пень. Холодная изюбрятина казалась невкусной, пресной, но Петруха отрезал ножом тонкие полоски мяса и старательно жевал. Получилось — поминки, вроде.
Дорога от Утлого пошла уверенней, тверже. Под натруской пороши угадывался плотный колесный накат. Ногам стало легко и вольно, зато голова потяжелела от дум.
Четыре зимы Петруха ходил соболевать с Гохой Митрофановым, на пятую разлад вышел. Закуролесили оба: свадьба в поселке была, потом братан Петрухи диплом обмывал. И снег упал — нарядилась деревня в белое с искоркой. Большой укор был в ее праздничной белизне. Петруха даже как бы сробел немного: начало зимы он встречал всегда далеко от дома, в хребтах, давно не видел поселка в такой неожиданной чистоте и строгости.