Он вспоминал своих бедных, голодных, избитых колонистов — таких долготерпеливых, так много помогавших ему! Их ненавидели, били, изгоняли — а они снова упорно возрождались из пепла и делали свое дело, и верили в добро и правду. Они, его диггеры, и есть неопалимая купина — куст, который горит и не сгорает. Главный закон человечества — свобода распоряжения землею; почему же люди, которые в других обстоятельствах кажутся мягкими и добрыми, превращаются во львов, в дьяволов, готовых убить и изничтожить бедных копателей? Причем не только джентри, но и духовные лица доходят до безумства: власть тьмы одолевает их души.
Генри заходил к нему в хижину, топтался возле стола, читал написанное. Но Джерард всем своим видом показывал: занят, очень занят, потом. Наконец поднял голову:
— Ты что? Что-нибудь случилось?
Генри молчал. Джерард внимательно посмотрел на него и вдруг заметил, что его израненный хроменький диггер Роберт Костер тщательно умыт, подстрижен, подтянут; ус его завивается колечком вверх, и новенькая кожаная перевязь наискось перетягивает грудь. Перед Джерардом стоял бравый армейский офицер. Небрежной рукой он двинул листки на столе:
— Все пишешь? Для Платтена? Думаешь, это что-то изменит? Вас все равно разгонят.
— Ты говоришь «вас»? А сам?
— Ну, нас… — Генри потупился, потом вздернул подбородок и посмотрел в маленькое зарешеченное окошко. За ним виднелось небо — бледное голубое небо весны; в вышине плыли птицы.
— Ты только из Библии ссылки приводишь? — спросил он.
— Нет, это только первая часть. Я еще напишу о нормандских завоевателях… Что власть их отменена с казнью короля и установлением республики… — Он почувствовал, что говорит в пустоту; от этого мысли, выстраданные всей жизнью, казались бледными, стертыми… Генри легонько присвистнул, глаза его не отрывались от неба за окном.
— Это говорилось тысячу раз — парламенту, армии, духовенству, Сити, университетам… Кому еще? Ах да, английскому народу. А ты уверен, что все это нужно твоему народу? Что он от твоих писаний станет хоть чуточку счастливее? Или богаче? Или умнее? Уверен?
— Уверен. — Джерард с удивлением смотрел на Генри. — Это нужно народу. Ты знаешь, что кроме нас, начали работу в Кенте, в Нортгемптоне… Скоро все бедняки выйдут на поля, и тогда…
— А что тогда? — Генри резко обернулся, перевязь скрипнула. — Тогда вас объявят мятежниками и пустят в дело войска, как на нас прошлым маем. — Он машинально коснулся шрама на шее. — И все. Только вы и видели ваше царство. Вон Кромвель, говорят, возвращается из Ирландии. — Генри вдруг остыл, поскучнел, замолчал. Джерард придвинулся к нему вплотную, взял за плечи:
— Генри, скажи, что случилось? Что с тобой? — Внезапная догадка осенила его. — Ты был дома?
Генри высвободил плечи.
— Да. Я видел своих. Мне давно уже сестра сказала, я только тебе не говорил… Друзья отца хлопотали перед Кромвелем. Он отца очень любил, ты знаешь… В общем, я теперь могу жить под своим именем. И долю наследства получил. Был у них — скучно там… Сестры ссорятся с матерью, Джон дерзит… Земля запущена, пивоварня стоит, прислуга разбежалась… Я ведь старший сын, я теперь хозяин. И Элизабет трудно…
Джерард медленно отвернулся. Вот оно что! Генри Годфилд теперь — наследник отцовского имения, хозяин. Глава семьи. Сам Кромвель простил его. Он теперь собственник, офицер, а значит, — с теми, гонителями: пастором, бейлифом, судьей…
— Я понимаю, — сказал он, не глядя на молодого человека. — Я все понимаю… Ты только… Знаешь, не забудь их. Они тебя укрыли, помогли, когда тебе было плохо… И хлеб свой с тобой делили… Ты не забудь об этом…
Комок встал у него в горле, он не мог продолжать. Холод бессилия и одиночества сковал душу, а в сердце проснулась знакомая смертная тяжесть. Она сдавила грудь и удержала готовые было пролиться слезы.
— Да что ты? — сказал Генри. — Ты что обо мне подумал? Да я никогда вашим врагом не стану.
Он подошел к Джерарду сзади и вдруг неловко обнял его и припал головой к плечу, к шее.
Джерард обернулся и крепко обнял Генри последним — прощальным — объятием.
Он снова стоял на пороге пасторского дома и держал в руке небольшую книжку. Первый день пасхальной недели звенел птичьим щебетом; небо было бледно-голубым, высоким, чуть подернутым дымкой.