Но тут его, наконец, вывели и посадили в администраторский автобус, и отвезли в ресторан «Буревестник» вместе с другими. А я подумал, грешным делом, уж не тронулся ли умом Николай Кондратьевич?
Кто меня повесил? За что?
В тот же вечер вечеринка.
Жена Горшкова принимает гостей. Местный художник и прочие. Клементьев и Сашенька. Почти салон.
Два варианта одного эпизода. В первом случае – больше про философию: про Бердяева и Флоренского, Ницше и Ясперса, – о, высок, высок полёт мысли. Во втором – что попроще. Оба сдуты с конкретной натуры – столичной. Первомайск тут ни при чём.
Во втором случае разговор в основном о политике.
Стас Владимирович рассказывает, как напечатали в журнале «Аврора» эпитафию на ещё живого генсека. «Главного, говорят, из партии исключили?» – «Нет, всего лишь сняли с работы». – «Лет на восемь потянет». – «Ничего, они шума боятся».
Общество дружно ругает художника Глазунова.
Местный художник и Клементьев беседуют на балконе, курят.
Яблоки. Водка. Сухое вино.
Смелость, непринуждённость, свободомыслие.
Ещё не разрешён поэт Гумилёв. Хозяин салона, вернее, супруг хозяйки (в нашем случае оказался Пётр Горшков – прости меня, Пётр) будто сам был поставлен к стенке тогда, врёт про подробности. Супруга же фанты уже объявила (будут в фанты играть) и поставила запись «Машины времени».
«Советую быть осторожнее с Т., – доверительно сообщает Клементьеву местный художник. – Он, по-моему, стукач». – «Спасибо», – отвечает Стас Владимирович. (Балкон.)
Первомайск тут ни при чём.
В Первомайске другой климат.
Музыка. Чувственный танец. Сашенька и Клементьев.
Первомайские только звёзды.
– Это, Саша, Большая… Это Малая… Спутник…
Идут.
Описание августовской ночи.
У входа в «Буревестник» стояли в белом.
– Повара.
– Нет, не повара. Это наши. Тамара!
Обернулась на Сашин голос Тамара:
– Саша? Ты? – и увидев Клементьева: – Здрасьте.
– Здрасьте.
– Так что вот, не успели. Вызвали поздно.
– Кто?
– Кто-кто. Краснощёков.
Скорбь. Разговоры вполголоса. Подробности. Утро в редакции «Майского утра».
Тупоглупопузырчатое слово «апоплексический». Клементьев последний, кто видел (не считая работников ПМК).
Вот тебе и успех. Адрес дочки нашли. А ещё есть, кажется, сын. Ей – телеграмма. В город Калининград. Бумаги. Много бумаг. Поэма о всей-всей жизни.
Тысячи, тысячи строк. «Махабхарата».
Клементьев заглянул в конец поэмы. Там было о нём.
Стихи. Множество стихотворений. Посвящения Сашеньке.
Вот что я вспомнил ещё о нём. Как ничего не ответил Краснощёков Клементьеву на его рассуждения о декабристах (из вычеркнутого).
Клементьев сломал фонарик, нажав чересчур энергично на кнопку, и выругался, что всё у нас через задницу делают. А потом стал рассуждать в том духе, что если бы декабристы в одна тысяча восемьсот двадцать пятом году четырнадцатого-то декабря чуть-чуть поднажали тогда на Сенатской (ну, капельку… ну, самую малость…), пошла бы наша история вся по-другому. Парламентаризм пустил бы у нас крепкие корни – не слабже, чем в Англии, мы бы лицом к Западу окончательно повернулись, и наша могучая экономика, достойная цивилизованной страны, уже бы никогда не смогла породить таких нелепых фонариков – в силу частного предпринимательства, конкуренции и разумного налогообложения. Чем возразить на такой аргумент, я тогда понятия не имел, и мой Краснощёков был вынужден промолчать. Он поступил мудро.
А ещё за ним числится подвиг. Он спас пионерку из огня (или комсомолку. Но, конечно, не Сашеньку). Когда-то горел «Буревестник», а там проходил пионерский слёт… Но все забыли об этом, и сам Краснощёков не вспоминал никогда и даже не отразил в поэме никак. В тексте «Трубы» об этом вообще нет ничего. Я об этом сейчас придумал. В голову пришло. Пусть будет.
Анфиса Николаевна приехала за день до похорон.
В комнате Краснощёкова – дочь, Колёсико и Клементьев. Чемодан рукописей. Анфиса Николаевна, пожалуй, не возьмёт… нет, не возьмёт. Что с ним делать, не знает, в Калининграде.
Судьба литературного наследия.
– Вот поедете в Ленинград, вы бы взяли с собой, – Колёсико уговаривает Стаса Владимировича. – Там у вас издательство есть… э-э… «Советский писатель»…