Конечно, свидание с Цветаевой совсем не входило в жизненные планы Пастернака. В это время он не собирался ехать за границу, выезд был вынужденным — в июне 1935 года Пастернак был экстренно командирован в Париж на Международный писательский конгресс в защиту мира, который вошел в историю как антифашистский. В состоянии тяжелого нервного расстройства, мучимый многомесячной бессонницей, Пастернак не сумел даже найти в себе сил для того, чтобы толком повидаться с самыми близкими людьми: проехал через Германию, не посетив родителей, скомкал и оборвал встречу с сестрой. Немудрено, что, приехав в Париж и условно выступив на Конгрессе, Пастернак, которого мгновенно окружили старые знакомые из среды русской эмиграции, не мог ни уделить им должного внимания, ни ощутить ценности этого общения в полной мере. Цветаева не была исключением. Может быть, как раз из-за ее требовательных ожиданий, которым он никак не мог соответствовать, Пастернаку было тяжелее с ней, чем с остальными. Дочь Цветаевой Аля и муж С. Я. Эфрон провели с ним гораздо больше времени и получили от него гораздо больше внимания, чем сама Цветаева. Именно в Париже, когда произошла долгожданная встреча, она окончательно и бесповоротно разочаровалась в Пастернаке — вернее, в том образе, который создало ее поэтическое воображение. После этой встречи Цветаева написала ему вполне однозначно: «..Наша повесть — кончена. (Думаю и надеюсь, что мне никогда уже от тебя не будет больно)»[310]
. Она рассчитывала на то, что увидит сверхчеловека, а перед ней оказался уставший, измотанный болезнью, эгоистичный мужчина, сосредоточенный на себе, возможно, еще больше, чем другие (поэт!), занятый бытовыми вопросами как любой советский человек, случайно оказавшийся за границей. Свои впечатления Цветаева впоследствии подробно описала в своем жестком письме Пастернаку, больше не давая себе труда щадить его:«...Моя мнимая жестокость была только — форма, контур сути, необходимая граница самозащиты — от вашей мягкости, Рильке, Марсель Пруст и Б. Пастернак <...> О вашей мягкости. Вы — ею — откупаетесь, затыкаете этой ватой <над строкой: гигроскопической> дыры <варианты: зевы, глотки> ран, вами наносимых, вопиющую глотку — ранам. О, вы добры, вы при встрече не можете первыми встать, ни даже откашляться для начала прощальной фразы — чтобы не обидеть <над строкой: человек не подумал, что...>. Вы “идете за папиросами” и исчезаете навсегда. И оказываетесь в Москве, Волхонка, 14, или еще дальше. Роберт Шуман забыл, что у него были дети, число забыл, имена забыл, факт забыл, только помнил <вариант: спросил> о старшей девочке: — Всё ли у нее такой чудесный голос?»[311]
.Единственным пунктом, по которому Пастернаку, с ее точки зрения, выходила реабилитация, был его несомненный, ни на секунду не умаляемый ею поэтический дар, уравнивающий его с Рильке, Прустом, Шуманом, Гёте и другими великими творцами: «Но — теперь ваше оправдание — только такие создают такое»[312]
. Бесчеловечные гении, умеющие отказаться от самого дорогого ради творчества, предать близких, забыть свои прямые обязанности, отречься от любого чувства, по мнению Цветаевой, «как собаки собственным простым языком от ран» лечатся любовью. Это их «последний прицеп», позволяющий удержаться в человеческом сообществе. «Только пол делает вас человеком, даже не отцовство, — восклицает Цветаева и заканчивает ироническим советом: — Поэтому, Борис, держись своей красавицы»[313]. В этих словах, помимо всех теорий и умозаключений, которые, как всегда у Цветаевой, имеют острый и лаконичный характер, сквозят, конечно, личная обида и ревность «малокрасивой», «не совсем уже молодой» «с печатью особости» женщины, как с горечью и гордостью характеризовала сама себя Цветаева в одном из писем[314].