Многие прошли через это, поежилась Таня. Не помнить, конечно, легче, но на самом деле это только еще одно унижение, вот и все. Стремление забыть. Унижение, которое принимаешь как должное. Как будто так и надо. И всякий раз внутри что-то сжимается от страха оскорбления, от косого взгляда, от интонации даже. Может, сама себе все выдумываешь, ну и что? Вообще с этим трудно жить: непонятно почему. За что? Как с горбом. Однако ж вот умудряемся. Делаем вид, что все нормально. Вцепились в кусок пространства и держимся, будто здесь свет клином сошелся. А зачем? Все равно не будет хорошо, я это твердо поняла. Может, и там не будет, но здесь не будет точно. Она тряхнула волосами. Ладно, пошли выпьем, а то я что-то совсем продрогла, - и взяла меня за руку. Как в детстве. Холодной узкой ладошкой.
Как нас прибило неожиданно друг к другу, так мы и были рядом весь тот прощальный вечер, не разлучаясь, можно сказать, ни на минуту. В Тане словно что-то горело, остывало, потом снова вспыхивало, да, в этой худенькой, хрупкой девочке-женщине горел огонь, о который немудрено обжечься.
И я вдруг тоже ощутил, что она права, что мы - последние, хотя вокруг были еще люди, друзья, знакомые и незнакомые, евреи и неевреи, мы выпивали и о чем-то разговаривали, даже смеялись, когда кто-нибудь удачно острил или рассказывал забавный анекдот, или начинал спорить о политике, а то вдруг вспоминали литературу - совсем как в старые добрые (даже если не очень добрые) времена, но это уже не имело значения. Это было как забытье, как мираж в пустыне.
Еще Леня, наш старый приятель, ходил возле, мы с ним чокались и тоже о чем-то разговаривали, с ним и его русской женой Риммой, но это опять же не имело особого значения, как будто их уже не было, и пили мы все равно как на поминках - неведомо только, по нему ли, который завтра исчезнет, растворится в пространстве вместе со своей семьей, то ли по себе, поскольку наше будущее оставалось вместе с нами и было таким же непредсказуемым.
Мы с Таней оставались, тогда как Леня П. с женой и детьми отъезжал, а многие уже давно уехали, убыли, и только редкие письма прорывались к нам; отвечая же, нельзя было быть уверенным, что твое письмо дойдет, что оно не будет распечатано, прочитано и подшито к делу, если, конечно, не будет просто с пренебрежением выброшено в плетеную канцелярскую картинку и потом гореть синим пламенем. Но дело все-таки было вероятнее, такая простенькая папочка вроде картонного скоросшивателя, который можно купить почти в любом писчебумажном магазине, и на ней надпись большими черными буквами - "ДЕЛО", а пониже фамилия-имя-отчество, год рождения, естественно - национальность, ну и что там еще полагается... Мы были почти уверены, что на каждого из нас заведено, по той или иной причине...
Уже прощаясь окончательно с Леней и Риммой, у порога, Таня вдруг разрыдалась и долго не могла успокоиться, в промежутках между всхлипами словно уговаривая сама себя: ничего, все будет хорошо, все будет нормально, она уверена, у них, у Риммы с Леней и у их детей все будет прекрасно, а это так приятно, что хоть у кого-то хорошо, это такая редкость, и у них будет настоящая свобода, они не будут ничего бояться, у них не будет постоянно вертеться в мозгу, что в один роковой день к ним придут, а плачет она просто потому, что когда еще теперь предстоит свидеться, ничего, она будет молиться за них... И по-девчоночьи вытирала кулаками слезы.
Это ужасно, ужасно, сказала Таня, когда мы уже вышли на улицу, в ветреную апрельскую ночь, стоит совершиться какому-нибудь событию в моей жизни, как оно сразу превращается для меня в прошлое. Как бы сразу отпадает, закругляется в себе, окаменевает. Это, правда, ужасно! Поэтому мне нужны живые, здесь, рядом, чтобы можно было позвонить или зайти, когда захочется... Вот простились с Леней и все, его больше нет, то есть он где-то будет, но уже не для меня, в другом измерении... Так не должно быть, не должно... Иногда меня охватывает отчаяние - все самое лучшее исчезает, а я ничего не могу сделать. Я как будто заперта в клетке вместе с близкими.
Ну, это временное, утешил я ее, все еще разрешится...
На это временное может уйти целая жизнь, возразила Таня, а люди будут исчезать и исчезать. В этой стране всегда исчезали люди, так или эдак. Раньше их отправляли в лагеря или просто убивали. Ее дедушка сидел почти двенадцать лет, а дядя не вернулся оттуда. Они не были революционерами. Дедушка был химик, а дядя - журналист. Ей кажется, что здесь вообще когда-нибудь не останется людей, ни евреев, ни русских, никого...
Мы шли по пустынной ночной московской улице - ни машин, ни пешеходов, хотя, кажется, было не так уж поздно - около часа ночи. Лишь однажды промелькнул зеленый огонек такси, но я даже не успел поднять руку, так быстро он про-несся.