Иногда они встречались в подъезде, в дверях или на лестнице, спускаясь или поднимаясь навстречу, и всякий раз Илья почти испуганно замирал, жался к стене, чаще даже спиной, чем боком, - пропускал, как будто без этого им было не разойтись. И голову опускал, глядя под ноги, чтобы не прямо, кеды свои заляпанные дворовой глиной видел, ее туфли, чулки телесного цвета тоже видел - все равно что ничего не видел. Дыхание обрывалось, сердце начинало бешено колотиться.
Может, это потому, что он про нее з н а л? Вернее, догадывался. То, что ее окружало, витало вокруг нее...
Хотя что он мог, собственно, знать?
Женщина как женщина, сравнительно молодая, волосы гладкие, словно влажные, зачесанные назад, и одевалась просто, как почти все женщины. Ничем она от них не отличалась, также по звонку бежала на завод через улицу, а в полдень, когда он, бывало, возвращался из школы, приходила на обед (тут они и пересекались).
Правда, может, лицо ее было бледней обычного, когда она не красилась, даже с каким-то синеватым отливом, пепельное что-то было в лице, хотя причиной вполне мог быть подъездный сумрак, тусклое освещение, от которого все бледнело и словно покрывалось пепельным налетом, грязноватое, - стены, потолок в темных жженых пятнах, изрезанные перочинными ножиками перила, ступени...
В этой ее бледности - от освещения или, скорее, не от него, - таилось. В пепельности. То, что было скрыто и что подозревалось, - здесь проступало. Вся ее тайная порочная жизнь. Ну да, ведь все знали - и в подъезде, и во дворе. Из шепотка, из взглядов, из настороженности и напряжения, из еще чего-то - влекущее, запретное, нечистое, греховное, гипнотическое, - ш л ю х а!
Отступая, вжимаясь спиной в холодную стену, светло-коричневую, он вдруг ощущал эту - гремучую, хмельную смесь, реющую вокруг нее, манящую и опасную, как отцовская бритва "золинген", трофейная, - когда он дотрагивался до нее, у отца на лице появлялось такое искреннее выражение ужаса, что Илья действительно начинал бояться, как если бы волосиное лезвие, блистающее, само могло взвиться, полоснуть, войти в него как масло.. Лучше было не касаться!
От резкого, приторно-сладкого, дурманящего запаха ее духов Илья впадал в нечто похожее на транс или что-то в этом роде, буквально вдавливавшее его в стену. Вся огромность и пугающая неведомость жизни, той, что рядом, возле, но недостижимой, недоступной, кажется, концентрировалась в удушливой густой волне, которая накрывала его, а о н а сбегала по самой короткой лестнице их подъезда со своего первого этажа, с чуть раскосыми глазами, совершенно никакая.
Женщина.
Тайна и власть были в этой ее непримечательности.
Впрочем, что ж тут удивительного? Она была вся из какого-то другого, взрослого, непонятного и загадочного мира, куда неудержимо тянуло заглянуть хоть краешком глаза.
Она проходила и уносила свою тайну, а он оставался, почти обиженный за свою отторженность.
Еще Илья слышал, что однажды (или не однажды) она пыталась покончить с собой - броситься с крыши их дома, куда он тоже иногда лазил, если дверь чердака была не заперта. Земля оттуда действительно казалась далекой, если прыгнуть, то наверняка насмерть. Шутка ли!
Ее каким-то чудом спасли. Представлялось это так, будто внизу успели натянуть между собой одеяло сразу несколько человек, и только потому ей не удалось. Словно собственными глазами видел. На самом деле она даже не прыгнула, не успев. Внизу уже были люди, ей кричали, чтобы она не смела, и через чердак полезли, схватили, она еще отбивалась, крича, что все равно это сделает, пусть ей не мешают, пусть отойдут, отталкивала, громыхая туфлями по кровле, все не достигая последнего шага, последней решимости.
Пьяная она, кажется, была.
Может, он и вправду видел своими глазами, но потом почему-то уверенность ослабла, потускнела, зато по-прежнему ярко представлялась женская фигура на серой крыше, на фоне серого же, словно провалившегося неба, с раскинутыми для равновесия, скорей всего, руками, как если бы собиралась полететь...
Она и собиралась. Она не хотела жить, что тогда Илье, конечно, было не понять: как это можно - не хотеть? Настолько безусловным, ни от кого и ни от чего не зависящим, само собой разумеющимся было то, что называлось жизнью, туманно, но бесспорно, так что происходившее на крыше и внизу, где сгрудились люди, натягивавшие одеяло, или которые просто стояли, запрокинув лица, или кричали, размахивая руками, - все это казалось какой-то игрой, спектаклем. Все было почти как взаправду и в то же время понарошку.
Тогда же или, может быть, позже стал он свидетелем другой сцены, тоже поразившей.