В ноябре 1965 года квакер по имени Норман Моррисон облился бензином у Пентагона и сжег себя в знак протеста против участия Америки в войне во Вьетнаме. Однако мощь его пацифистской демонстрации интерпретировалась неоднозначно — он прижимал к себе новорожденную дочь, жизнь которой удалось спасти только потому, что его уговорили отбросить ее подальше от поглощавшего пламени. Новость и столь же шокирующие фотографии вскоре достигли Пензанса, где Келли как раз слегла со второй послеродовой депрессией. Эта картина в пылающих багряно-алых тонах в рамках кубовидной серо-черной структуры зачастую воспринимается как дословный перевод газетной полосы в масляную краску. Однако Сэр Вернон Вакс, ее консультант в Сент-Лоуренсе, Бодмин, куда она сама госпитализировалась спустя несколько часов после завершения работы над картиной, вспоминал в своих мемуарах: «Ее внимание приковал не сам факт самоубийства, но та опасность, которому это самоубийство подвергло ребенка Моррисона. В момент просветления она уподобила эти языки пламени собственному безумию, лижущему ее новорожденную дочь». После выздоровления она подарила картину больнице и, когда картину выставили там, сказала Ваксу, что речь идет вовсе не о Моррисоне, а о героической любви. «Видите, вон там маленький серый квадратик, который как бы скрепляет всю композицию? — сказала она мне. — Не говорите ему, но это мой муж».
Возникали промежутки времени, как правило, в дневные часы или в те моменты, когда она как раз удалилась бы рисовать, и в это время Энтони мог почти забыть, что она мертва. Они вели такое независимое существование в пределах своего брака, что даже после выхода на пенсию он был всерьез приучен проводить день за днем, пока ее присутствие оставалось чисто номинальным. Ее распорядок дня был совершенно непредсказуемым. Частенько ее вдруг охватывало внезапное стремление пойти поработать или почитать, или отправиться на прогулку поздно вечером или на рассвете, так что он даже привык просыпаться, обнаруживая, что в постели он в одиночестве. Продолжал выдавать ее отсутствие лишь непривычный порядок повсюду. И покой.
Порядок был равным образом результатом вклада Хедли и отсутствия Рейчел. Его затянувшийся во времени визит походил на повторное явление жены, но жены школы 1950-х годов. Он застилал постели и проветривал комнаты. Он вытирал пыль и пылесосил. Он вовремя ставил на стол вкусную еду и при этом поддерживал обаятельный разговор. Его присутствие приносило удовольствие, но Энтони видел, что, ради того, чтобы быть хорошим сыном, он фактически отсрочил для них обоих время неизбежного принятия происшедшего, возможно, даже время полного траура.
Когда его самообладание, наконец, дало трещину, через час после того, как крики и грохот уступили место молчанию, когда он вломился на чердак и нашел ее похолодевшей, казалось, что все его чувства выплеснутся в милосердной горячке. Наедине с ее телом, он плакал, неистовствовал и грустно размышлял. Он целовал ее, кричал на нее и прижимал к себе — был волен делать, что ему угодно, потому что умерла она не в больнице в окружении всей семьи. Но потом, как только ее похоронили, на него снизошло своего рода оцепенение, которому присутствие Хедли в доме только способствовало, и оказалось, что ему недостает искренности горя, и что его выбивают из колеи неоднозначные чувства, исподволь вкрадывающиеся на его место.