Отец говаривал, что дед, как и Прошка, от века непутевый: смолоду за фартом гонялся, с рудознатцами шлялся, соболя промышлял и на дорогах пошаливал, а достатка к старости не нажил. Но Божьим попущением попал он в удачливую экспедицию берггеншворена Филиппа Риддера, за что тот, выйдя в генеральский чин обергитенфервалтера, выхлопотал ему царский пенсион. Иначе сидеть бы старику на сыновних шеях, хотя они видели его раз в три года на Святую Пасху, и то пьяным.
Дед любил прихвастнуть: не видать бы Фильке Риддеру ни золота, ни серебра, если бы он, Митька Егоров, не показал ему старые чудские выработки в верховьях Ульбы-реки, открытые беглыми рудознатцами, скрывавшимися у Акинфия Демидова. Люди, глядя на него, диву давались, как у такого варнака дети вышли в горные чины. Он же к сыновьям в родственники не набивался, поселился при руднике задолго до них, переведенных со Змеиногорских выработок. Смущался, когда по праздникам, надев мундир унтерштейгера и чуть кивая на поклоны бергаеров, Прошкин отец с женой в семи юбках шел в церковь и там становился в первом ряду по левую руку от господина рудничного пристава.
Родительской ласки Прошка сроду не знал. Сколько себя помнил, мать поглядывала на него со страхом, как на залетного татя. Чуть что, подожмет губы и припомнит, что последыш и на свет-то явился не по-христиански – ногами вперед. С другими тремя сыновьями и двумя дочерьми она была иной.
Говорили, трех лет от роду Прошка перегрыз бечеву на отцовском мундире и проглотил ключ от подземной камеры, где запирали на ночлег каторжных. Фатер перерыл весь дом, но ключ не нашел и по учиненному следствию был порот за неряшливость к казенному имуществу. А когда на его глазах последыш, кряхтя и тужась, испражнился ключом в четверть фунта, унтерштейгер разинул рот, пробормотал, почесывая поротое место:
– Доннер ветер! С таким отпрыском загремишь кандалами на нижних горизонтах.
С тех самых пор если он и смотрел в сторону своего младшего сына, то с такой печалью, что на того сразу нападала зевота. И все в доме ждали от Прошки пакостей, о каких он не помышлял. Дома и в горной школе пороли с вожделением. Только дед понимал внука: одной они были породы.
На зависть всей школе его дед был сед, как лунь, и прям, как оглобля, из бороды крючком торчал сломанный нос, за кушаком клацал кистень. Идет, бывало, по улице, и вдруг случится драка: бергалы гульной недели отдыхают. Дед никому слова не скажет, а вокруг – тишина. Поговаривали, его даже рудничный пристав побаивался.
– У нас, Прошка, искони в роду все дерзкие, как ты да я, – любил порассуждать дед, сидя возле камелька в своей полуземлянке. – Нам со служилыми тесно, с пахотными скучно. Нам волю подавай! Это я, грешный, породу испортил: бабка твоя из холопок. В нее и сыны пошли… А я как увидел, что из Сибири делают бергамт, так в бега! – Дед начинал злиться, бегать вокруг каменки в своей тесной полуземлянке. – С кем живем? Приписные да крепостные… И зовут себя не по-людски: бер-га-еры! Срамотишша! – вопил, распаляясь. – Онемечились! От бергала до генерала – все холопы. – Он умолкал на миг, вспомнив, что его покровитель Филька Риддер вышел в генеральский чин и фамилия ему досталась от пленного шведа, записанного в сибирские крестьяне. Недолго замявшись, он снова начинал кричать: – Где она, воля, в царстве-государстве? От холопов до царей все в крепости!
Устав, падал на нары, кашлял, плевался, начинал поносить или жалобно причитать, что сила уже не та и грехов много, да и пенсион…
– Куда мне, дряхлому? – вздыхал. – А ты беги! Слышно, где-то рядом Беловодье.
– Бежим вместе! – просил Прошка. Жутковато было уходить в тайгу одному. – Ты еще крепкий!
– Сил-то, может, и хватит, – всхлипывал, – веры не стало. А без нее какой побег? Найдешь нашу землицу, замолвишь там за меня слово. Коли примут грешного – дашь весточку. Уж тогда хоть на карачках, а приползу.
И начинали разговор старый с малым, от которого у Прошки захватывало дух, и радостно грезилась предстоящая жизнь. Дед снимал со стены старый медный крест фунта полтора весом. На нем был след от калмыцкой стрелы и зазубрины по краю: похоже, крестом пользовались вместо кистеня. Из-под нар дед вытаскивал мушкетон с раструбом, давно завещанный внуку после кончины.
– Крест нужен в пути, – наставлял дед, – чтобы не забыться среди чужих народов, мушкетон, чтобы оборониться от них… И вот еще, – снимал с себя опояску с крючковатыми старорусскими крестами, – без этого, говорят, Беловодье не примет.
Среди старообрядцев соседних деревень ходили слухи, что безгрешные на хорошем коне успевают за одно лето побывать в Беловодском царстве и вернуться.
– Девку с собой возьми! – поучал внука. – Сколь ни выспрашивал, никто толком не знает, есть ли там свои бабы и всем ли их хватает. Не приведи бог, по мужицкой нашей слабости смешаешь кровь с калмыками или еще с кем, и тебя и меня проклянет раскосое потомство… И на кой оно, если на нас с тобой походить не будет? Ульку-бергалку возьми. Я ее бабку-каторжанку знал – лихая порода!