– Иван, я есть хочу…
Вышли при первом солнце. Уже стоял крупный махровый иней, и сырая трава сияла росами.
– Сколько травы пропало, Эдичка, – грустно заметил Иван, глядя на побуревшие густые травы. – Сколько всего пропадает зря. – Он катил впереди себя неуклюжую, но объемную тележку. Топор у пояса воткнут за веревку. На бычковатой голове – старая шапка одним ухом вверх. Борода лопатою. Дед дедом уже, но шагает крепко, пружинисто, бока ходуном ходят. Как у бычка…
Завернул в переулок сапожниковского дома, – так ближе к березняку. Дом показался осевшим и жалким, и странно, что он когда-то сравнивал этот дом с диковинной птицей.
«Все-таки я романтик, – подумал Эдуард Аркадьевич, – да, да… Теперь уже не исправить. Собственно, поэт и романтик ведь одно, – польстил он себе. – Нет, Иван груб и несправедлив, это зависть к евреям, русская зависть! Конечно, какая-то доля правды есть в его суждениях, но он главного, глобального не видит…»
Иван остановился за огородами сапожниковского дома. Вынул из тележки пилу, походил по пролеску, постукивая топором по стволам, определяя деревья посуше. Когда пилили березы, Эдуард Аркадьевич долго не мог приладиться к порывисто-резкой руке Ивана. И тот прикрикивал на него и сердился.
– Держи крепче, тетеря. Да не тяни ты на себя! Что ты ее держишь-то! Фу! Устал. Давай дуй отсюда. Бери вон топор, руби сушняк. Я сам буду пилить.
Сушняк рубить было легче, и Эдуард Аркадьевич тюкал и тюкал тонкое, хрупкое дерево. Перекуры делали часто. Прежде чем сесть на колоду, Иван тщательно обстукивал ее топориком.
– Не смейся! На какую колоду сядешь. Сейчас змеи в колодах сплетаются на зиму. Приятного мало на такой камарилье посидеть. Я видал как-то пацаном в апреле, как они из колоды текут. Страшное дело – во все стороны. Едва тронул такую дуру, а они как повалили, аж страшно. До сих пор эта картина перед глазами. Мороз по коже…
Иван подрубал и пилил березняк по тележке и сразу на нее укладывал, а Эдуард Аркадьевич стаскивал в одно место сушняк.
– С недельку поработаем – на пол-зимы хватит. Зато в тепле… Тележек пять сделаем да сушнячок… Вот и перезимуем, Эдичка.
Эдуард Аркадьевич сидел рядом с Иваном и думал, как это здорово – заниматься простым крестьянским трудом, здоровым и полезным, и слава богу, что он здесь – в этой русской деревне, рядом с Иваном, который все-таки бывает очень мил… Когда захочет…
Иван курил и смотрел на деревеньку.
– Птиц мало, – сказал он. – Раньше по осени птиц было много. Мы с дедом моим, Митяем, когда отдыхали раньше на дровах, то всегда отгадывали, какая птица кричит. Птица по осени к человеку жмется. – Он задумался и вздохнул. – Какие же мы старые с тобой, Эдичка. Старые-старые старики! К нам даже птица не летит. Чурается…
Эдуард Аркадьевич понуро свесил нос и согласно вздохнул.
– Я, кажется, в другом веке родился, в другом народе… да, на другой планете. Вот отсюда в город приедешь и понимаешь, как ты стар и не ко времени и не к месту на земле. Так что это, Эдичка, спасение для нас, что мы тут и не мешаем никому… И никто не видит нас…
Эдуард Аркадьевич понимающе закивал головою.
– А раньше вот старость не мешала. Я деда своего любил. Мы с ним и по дрова ездили, и в райпо, и валенки подшивали – все с дедом. Нас, гороху, много было, и старики на пользу шли… О господи, сколь я в свое время дурости понаписал… В паршивой своей газетенке… Не передать. А о главном не сказал. Все думал – успею… Оглянулся, а меня уж отовсюду турнули… Так-то! Ничего я не сказал о своем народе.
– А че бы ты о нем сказал?
– Я-то… Не знаю. Че-нибудь сказал бы… – Он хмуро отвернулся. – Половину сейчас наготовим, а потом по первому снежку… Они на морозе сладко пахнут… дрова…
Работали до закатного старого солнца. Тележка была полна давно. Иван заготавливал впрок. Эдуард Аркадьевич обвязал сушняк веревкою. Тащить его было не то чтобы трудно, а неудобно. Вязанка рассыпалась, и сушняк засорял дорогу.
– Эдя, руки у тебя есть?!
Эдуард Аркадьевич старательно затыкал сушняк. Подтыкал его весь, собирая с боков, но вязанка рухнула посереди проулка.
– Задница ты, Эдя. – Иван развалил вязанку, вынул с земли веревку и собрал заново. Потом сели отдыхать.
– Поясница уже не та, – покряхтел Иван, держась за спину и глядя на полную тележку. – Скоро уже не сможем с тобой в лес ходить. А, Эдя!
Эдуард Аркадьевич курил молча. Он как-то привык молчать и если его прорывало, то потом жалел об этом. Синица затинькала на заплоте.
– Объявилась, голубушка, что ж вы нас забыли, а! Птички… Ах, вы, птички! Ну че, поперли, Эдя!
– Посидим… Устал.
– Ну, посидим. Я, правда, жрать хочу. Сейчас картошечки заварганим с мясом. Или щей. Ты хочешь щей, Эдя?