– Во-первых, культура глубинная – это совсем не то, что ты тут нагородил. Прежде всего она производная культа – религии. И все, что освещено религией, весь глубинный самобытный пласт нации. Вся жизнь ее, быт, этот вот дом, костюм, усадьба. Устройство жизни народа, свадьба, похороны, родина… – вот культура. А эти твои… Это сорняки.
– Это высокая культура духа! – громко перебил его Эдуард Аркадьевич.
– Это сорняки на духе народа! Вся твоя надмирная интеллигенция – суть жидовство махровое. Паразитизм во всех проявлениях. И ничего более! Они, как дьявол, сами ничего создать не могут. Зато очень умеют дергать чужие идеи, мысли переваривать и выдавать за свое. Поедалы чужой культуры… Любой, в особенности русской. Уж ее-то они пожрали всласть!
– Евреи всегда были в авангарде, – заносчиво заявил Эдуард Аркадьевич. – Больше я тебе не уступлю. Да, да! Наслушался. Они везде первые. И в технике, и в искусстве они ведут народ. – Он поднял большой палец вверх и представлял собой довольно живописное зрелище. Худой, длинный палец почти достиг потолка, волосы всклокочены, бороденка торчит… клином.
– Донкихот несчастный, – равнодушно заметил Иван.
– Я шестидесятник!
– Боже, как трогательно! Должен тебе сказать, что и шестидесятники неоднородны. – Иван говорил примирительно и спокойно, в отличие от собеседника. – Там были и те, кто сознательно и с большой корыстью для себя разрушали государство. Это тот же Солженицын с его раздутою и незаслуженной славой писателя, Сахаров там… Вплоть до твоего Гарика. Эти знали, что делали и за сколько. А были и такие, как ты, вахлак! Вот они-то самые опасные. Потому что ты бескорыстен, честен и благороден. Ты, дурак, за идею, шел. Тебя и твою породу они используют для ширмы и рекламы. Хотя такие, как ты, и сидели за эту разрушительную идею или выброшены из жизни, как ты.
– Вот видишь, видишь, евреи тоже страдают!
– Ты же вчера был русский?!
– Я полукровка! – Эдуард Аркадьевич с вызовом раздул широкие ноздри своего большого носа.
– Вот вы-то самые опасные, – беззлобно глядя на него, сказал Иван, – вы не имеете ни нации, ни истины. Ни там, ни там. Питательный бульон для этой сволочи, разносчики болезни. Именно вы раздули этот поганый интернационал, космополиты сраные…
– Как ты… смеешь. У меня русская мать…
– В том и трагедия! Было бы зачем ложиться под еврея. Под кого только глупая баба ни ляжет.
Эдуард Аркадьевич издал громкий гортанный крик и так стукнул кулаком по столу, что зазвенело стекло светильника. Потом он молча надел свой плащ и вышел из дому. Белка залаяла ему вслед.
Тьма, объявшая его, пробрала до костей. Он шел, еще разгоряченный, запахнув плащ, и плакал.
– Это ты, ты… виновата! – говорил он ей вслух. – Куда ты девалась? Какой-то Николаев… – Господи, что за Николаев поглотил его жизнь, превратив его, красавца, почти ученого, в жалкого приживала этого бесноватого националиста!.. Слезы текли по горячему его лицу, голова мерзла.
Дом его отдавал могилой. Ну и пусть. «Пусть, – подумал он, лег, как был, в плаще и обуви на постель, – лучше замерзнуть… Во сне…»
Его разбудила Клепа. Она залезла к нему под гачу, он злобно саданул ее ботинком. Крыса пискнула и куснула его за ногу.
– Падла, убью! – взвыл Эдуард Аркадьевич. Повернувшись на бок, он увидел свой постылый дом, портянку на столе, разбросанные свои вещи и серую жирную крысу, метнувшуюся к своей дыре. – Сегодня повешусь – решил он.
Холод пробирал до дрожи. Особенно замерзли уши. Он глянул в окна. Они заиндевели. От дыхания шел пар.
– Пора, пора, – подумал он. – Хватит мне этого собачьего счастья. Белка и то лучше меня живет.
Он услышал шаги во дворе, стук в сенцах. Дверь сразу распахнулась, и Иван, здоровый, стремительный, в фуфайке, перевязанной в поясе веревкой, энергично ступил на порог, потрясая острым топором в своей красной лапе.
Эдуард Аркадьевич демонстративно повернулся на другой бок, к стене.
– Ну, блин, ты живешь, – громыхнул Иван. – Обошел весь двор, хотел у тебя какую-нибудь дровинку порубить. Ну ни полена! Шаром покати!
Эдуард Аркадьевич молчал.
– Эдя!.. Эдичка! Эдуард. На, руби мне голову. – Иван поставил табурет рядом с постелью, встал на колени и положил голову на табурет. – Виноват, Эдя! Я подлец, сволочь! Скотина!
Эдуард Аркадьевич вскочил.
– Иван! – В голосе у него всклокотало. – Если еще раз… Ты, слышишь. – Эдуард Аркадьевич дрожал всем телом. – Еще раз ты позволишь себе…
– Никогда! Я подлец! Это мы перепили, Эдичка! Родители – это святое! Я понимаю, прости!
Эдуард Аркадьевич всхлипнул. Иван встал, поежился, оглядывая дом.
– Да, подчистили мы с тобой твою Марго. Голова болит?
Эдуард Аркадьевич пожал плечами.
– Ну, вот мы сейчас полечим – и все! Все, слышишь, Эдя. Завязываем… до Рождества…
От рюмки полегчало. Закусили салом. Иван забросил вчерашнюю бутылку в огород.
– Теперь в лес. Зима большая… Дров надо много… Так-то. А то, я вижу, ты начал собственную усадьбу жечь.
– А, она Маргошина!
– Этой стервы, конечно, не жалко! Но она не ее. Наша с тобою… Давай-давай.
Эдуард Аркадьевич рассеянно топтался по дому, потом сел на лежанку.