Эдуард Аркадьевич шел за ним и думал, что Иван перегибает палку. Они все перегибают. Подумаешь – Егоркино… Че с него? Истории кончались, цивилизации гибли, какие культуры… А тут крошечная деревушка. Она, может, и не мешала прогрессу, но и не способствовала! Выживают сильнейшие. Эдуард Аркадьевич думал это, глядя в ожесточенно-подвижную спину соседа и представлял себе Грецию, Древний Рим, египетские пирамиды. Какие мощные останки великих цивилизаций. А что оставит эта несчастная Россия! Что останется от Егоркино! Потом он думал, что это все неплохо он сложит в статью… И надо… И вообще, почему бы не попробовать что-то написать? Музыкант из него не получился, как и биолог, а писать ведь можно в любом возрасте. От этих надежд Эдуард Аркадьевич воспарил в мысли и уже проектировал будущие работы и какую-то основу для старости и пенсии, и наконец, он может спокойно покинуть Ивана. Он даже запел от удовольствия, на что Иван обернулся злобно и резко.
«Все-таки он злой, – подумал Эдуард Аркадьевич, – злые они, и Гарик был холодный и злой, как змей, а этот – как собака». Вот он, Эдуард Аркадьевич, он не злой, потому что не привязан ни к русским, ни к евреям, ни к Егоркино, ни к Израилю. Полукровок, интернационалист. Даже космополит! Мог бы даже пострадать за это. Он носитель идеи общечеловеческих ценностей и привязан был только к Ляльке и матери. Эти две женщины, обожаемые им и обожавшие его, в сущности, и сломали ему жизнь. Это они выбросили его сюда, на задворки всякой жизни, в деревеньку, которую сам Господь забросил и забыл. Конечно, он мог бы ужиться с Софьей и чин чинарем, может, процветал бы с нею. Мог бы даже укатить в Израиль. Она чистая еврейка, а у него есть заслуги… Да, все-таки подиссидентствовал! Он вспомнил эти тесные интеллигентские кухни, бесконечные разговоры о кризисе власти, деспотизме ее, развале экономики, антисемитизме. Все это полушепотом, вычисляя стукачей, оглядываясь на улицах. Носили под полами самиздат, читали его по ночам, спуская шторы, на ухо передавали друг другу новости о судилищах, терроре, Солженицине, Сахарове. Октябрь, костистый, громадный, с отвислым носом, как всегда, вещал, выбрасывая вперед свою крупную обезьянью длань. Под кадыком его шеи поплавком нырял цветастый узел его обязательной косынки. На этих угрюмых вечеринках в каше мрачного еврейства Эдик, может быть, и обрел бы себя, если бы не та встреча с Лялькой. Как бешено колотилось тогда его сердце, как особенно засветился воздух и зазвучали голоса. В тот вечер, ужиная с семьею, глядя в красивые глаза жены, он подумал, что семейный покой отличается от счастья, как яблоко из румяного пресс-папье от настоящего…
В Мезенцево пришли, когда солнце пошло на закат. Сразу же зазнобил ветер, и отовсюду предательски поползли тени, и Мезенцево по-вечернему помрачнело. Эдуард Аркадьевич суетливо поправил шарф и поднял воротник. Иван сходу попер в магазин и, тщательно пересчитав деньги, купил три булки хлеба и два килограмма крупы, потом подумал и прикупил муку. Все это они завязали в тот узел, который Иван, прихватив древком лопаты, нес на плече.
– Ну, – решительно сказал он на крыльце магазина. – К Метелке!
Метелкой в Мезенцево звали молодую и довольно ладную бабенку, торговавшую поддельной водкой, «катанкою». Их много поразвелось по краю, в любую минуту суток выдававших за десятку бутылку мутной отравы, но не всех звали Метелками. Эту же звали так потому, что она метет все подряд – берет все, что ни принесут: бутылку растительного масла, одежду, мебель, посуду, ковры…
– Ишь, как разжилась! Полсела подмела, стерва! – Иван застучал темным кулачищем по калитке. Взвыли и заметались собаки во дворе. Чуть вздернулась, заколыхалась воздушная занавеска окна, и наконец на высокое крыльцо дома ступила женщина. Эдуард Аркадьевич посмотрел на нее с удовольствием. Высокая, прямая, с какой-то неповторимою статью, она ступала по мосткам ограды спокойно и величаво, поправляя полною круглою рукою тяжелый узел рыжих волос на затылке. Голова ее была чуть опущена, глаза – вниз.
– Ну, – сказала она ровным, холодным голосом, не открывая низкой калитки, – чего?
– А то ты не знаешь, – ответил Иван, подавая ей через калитку десятку.
– Двенадцать, – сказала она, не поднимая глаз.
– Чего двенадцать? – не понял Иван.
– Рублей.
– С чего это?
Она промолчала, равнодушно глядя вниз.
– Ты че, оборзела?! Скоро шкуры драть станешь!
Она презрительно скривила румяные губы.
– Что она стоит, твоя шкура!
– Ну, ладно, давай, в другой раз отдам.
– В другой раз и получишь.
Эдуард Аркадьевич, глядя на округлое, мягкое лицо женщины, опущенные темные веки, силился вспомнить ее имя и не мог. «Метелочка», – вертелось у него в мозгу.
– Ну, ты че, хочешь сказать, что мы зря пилили к тебе из Егоркино?!
– А я вас звала?!