Отошли помины, и осталась Ариша в пустом, вконец разоренном доме. Ночи были длинны и горьки. Даже Пасха не радовала. Не понимала она одного. Зачем в Благовещенье?! В день, когда молилась со слезами? И подавала «за престол» и обедню служила. Как же не услышал ее Господь? Что ж ему от погибели грешной души-то?
– Не пожалел, – горько покаялась она батюшке.
– А может, как раз пожалел, – урезонил ее отец Владимир.
Но не было душе ни покою, ни ответа.
Она совсем состарилась за последний месяц. И как бы отсырела. Едва брела по култукскому дощатому тротуару. С палочкой. Когда к ней обращались, долго, подслеповато глядела снизу вверх, подыскивая с трудом ответ.
Валентинка, посерьезневшая как-то в несчастьях подруги, вдруг заявила:
– Может, тебя и оставил твой Бог на земле ешо, чтоб ты молилась за своих. А то бы вперед пошла, кто б молился?! Сашка, что ль? Или Сергунок?! Свечи ба некому поставить было! А ты вот их отмаливай. Отоспалися на тебе вволюшку…
Она же написала на Украину Павлу, чтоб решал, что делать с матерью.
Сын ответил, что заберет осенью.
С июля поперли дожди. Все ждали наводнений. Аришин домишко потемнел и сузился. Валентинка, приходя к ней, все вздыхала:
– Че содеялось с усадьбой… До че запущена. Ее теперь и не купят… К хохлам уедешь, все забудешь. Там сады, вишни… А тут сено гнилое. Они потому и дуреют, хохлы-то. От доброй земли… Пожили бы как у нас. Вчера по радио слушала: совсем сбесилися!
Арина молча кивала головою и вздыхала. Везде говорили о недородах, пожарах, взрывах. Травы редели и птицы смолкали. В церкви батюшка корил за грехи и призывал к раскаянью.
Арина понавадилась ходить на полянку, где она родилась и где нашли мертвою Большую Арину. Она совсем заросла без догляда. Кустарник забивал солнечное пространство ее, и дикая трава перла во все стороны. Приходя на эту полянку, как в свой дом, Арина садилась на камень и все глядела перед собою на зеленое марево леса, слушала верховик и думала, что ни разу в жизни не видала дикого кабана. Народ, идущий в тайгу по ягоду, здоровался с нею и участливо замечал: «Бабка Арина… Сына ждет».
А она все сидела на байкальском пару, сыроватая и скрученная, что улита, сложив на тросточке обе землистые ладони. И не ждала сына, и не хотелось ей в садовую Украину к сбесившимся хохлам. А было у нее одно желание: остаться здесь, в Култуке навсегда, чтобы скорехонько улечься, уйти в недра этой земли, истоптанной с младенчества, вослед матери, Большой Арине, Василию и Сергунку. Чтобы там соединиться с ними навек и cо всем своим родом, со всеми, с кем прожила она на этой земле, кто составлял когда-то совсем другой, красивый, целостный мир. А этот новый она не понимала и чуждалась его. И думала, что, наверное, так было всегда. Но она перетерпела все и потерпит еще и эту новизну, и ни о чем не пожалела, кроме одного – что ни разу не обмолвилась Василию, каким он был родным для нее. Теперь уж там скажет. Потерпеть только надо. Немного уж осталось…
Замыкающий
Гаврилыч думал о внуке каждую минуту. Даже и не думал, а носил его в себе, как женщины беременные носят своего будущего ребенка. Но если сердце матери знает, что скоро увидит свое чадо, то Гаврилыч хорошо понимал всем своим оставшимся лоскутком изорванного в клочья сердца, что внука Пашку ему уже не видать никогда. Двадцать лет дали… Не пожалели! Как же! Пожалеют они! Дать ведь этой пропастине было нечего! Гаврилыч тогда уж кинулся дом продавать… Да разишь его за два дня продашь? Не успел. Да этому лысому судье, поди, мало было бы… Обвал пошел по деньгам… До этой поганой перестройки Гаврилыч, можно сказать, зажиточным был. А счас… Нищие они, Караваевы! Как есть нищие!
Пашка снился деду часто. И плохо снился, темно, затаенно…
А какой светлый был мальчонка! Шустрый, радостный. В тайгу с ним ходили, почитай, с начала школы. Пока Гаврилыч по тропе шел, Пашка вкруг грибами горбовики набивал. Бывало: «Деда!» – кричит, звонко так, и бежит весь, светится…
И вот его в клетке, как зверя… Здорового, добродушного. За то, что вступился за ребятишек…
Птица в этом году полетела рано. Еще не утихли занудные, неотступные култукские ветра. Не стаял последний грязноватый, как оборванец, снег по обочинам изворотливых дорог Култука, а изможденные стаи уже полетели, прошивая суровою дратвою косяков скатанные, как овечья шерсть, облака.
Весна налетела уже в марте, когда вдруг в самой его сердцевинке пошли дожди и лили почти сутки.
– Все, – сказала Васса, – конец света! Перебуровили всю погоду. Скоро Байкал кончат. Он уже вскрывается местами!