Колянька поднял голову и, словно сквозь тяжелый сон, увидел большой костер во дворе. Ободранную белую Лискину тушку, страшную, голую, без головы. Герка подцепил ее на толстый проволочный крюк.
У костра ворочалась Пана.
– Предательница. Предательница, – горько стучало в голове.
Его бабка Мотя кружилась, пошатываясь, вокруг костра; то ведро хватит, то топор, то метлу.
– Предательница, предательница, – сказал он и бабке Моте.
С крыльца, обмотанный белой простыней, сошел Ромка. Он взял у Моти из рук метлу в пакле, сунул ее в костер, величаво поднял над головой.
– Начинаем торжественную… кума Сима, какую Олимпиаду?
– Дурак ты, Ромка, права мать твоя. Колянька где? Прям поскакали все с ума, я говорю. Куда парнишонка девалси? – Она прислушалась к лесу и перекрестилась.
Грудь у Коляньки распирало, больно ворочаясь, живое, колкое сердце.
«Наверно, я сейчас умру», – подумал Колянька и заплакал. Ему было тяжело, страшно, горько. Он жался лицом и всем слабеющим, мерзнувшим телом к земле, как к матери, словно хотел вдавиться в нее совсем и пропасть в пахучей, сырой, спасительной ее плоти…
– Супчик жиденький, замечательный, будешь худенький и внимательный. Девушки, кондер готов. По специально изготовленному рецепту. Содержит в себе витамины А-Б-В-Г-Д – все, которые есть. Лечит от туберкулеза, запоров и импотенции…
– Ты, кончай городить, – неожиданно обиделся Ромка.
– Чего изволите-с?
– Ну не базлай. У меня тут две матери – одна родная, другая крестная…
Гридень закатил глаза, изображая недоумение, снял кипящее варево с огня, понес его в дом.
Ромка отозвал Симу к забору.
– Крестная, ты ведь мне мать, только крестная. Мать Сима, дай денег.
– Рома, милый, очнись, откедова у меня деньги?
– Дай денег, крестная. А то я повешусь. Ей-богу. Как тот парень, помнишь?
– Рома! Ты чего мелешь, Рома? Матерь-то пожалей.
– А меня кто жалеет? Я, может, несчастный. Я такой несчастный, крестная. Поеду на Север, все отработаю. Я тебе с процентами верну, вдвойне.
– Ты где у меня деньги-то видел? У меня пенсии сорок рублей. С того я у Моти живу, что одной не провертеться. С сына-то, знаешь?..
Ромка трахнул кулаком о забор и проскрипел зубами.
– Мне не веришь, да! Ты ж меня крестила, ты мать мне крестная. Я же видел у тебя полторы сотни на книжке.
– Ромка, это же смертные на похороны.
– Да я тебя так схороню, министров так не хоронят.
– Ромаша!..
– Я тебе верно говорю, я, может, никому не скажу больше. Не буду я жить. Край мне тут, понимаешь? Срочно надо слинять отсюда. Понимаешь, я не виноват. Клянусь. Ну ты же меня знаешь. Ты же знаешь меня. Я же не гад какой. Не сволочь. Не дашь – схороните с матерью.
Сима заплакала.
– Натворил, что ль, че?
– Не виноват я, ты хоть мне поверь. Ты ведь одна меня понимаешь всегда.
– Дам я, Рома, тебе денег. Сыму завтра с книжки сбегаю. Только ты мать не расстраивай, Христа ради тебя прошу. Она и так обижена с вами. А ей ешшо Коляньку скоко подымать!
– Заметано, крестная.
Мотя тыкалась по двору, как слепая, и бормотала:
– «Шути, твори и выступи с белого лица весь переполох… – Нашел на нее стих заговора от испуга. Она была сильно пьяна. Крыша дома шаталась у нее в глазах, и все чего-то она боялась. Страх нашел на нее внезапно после болезненного веселья… И она все оглядывалась, все искала чего-то и бормотала заговор… – И будь мое слово крепко, лепко и липко, камень в воду и ключ ко дну…»
Кто-то негромко позвал его по имени…
– Саня, Сань…
Студент поднял голову и сразу увидел баньку. Она приземиста и скособочена, щелястая крыша проросла мохом, над обломком трубы дрожит мелконький росточек осинки. Из трубы идет редкий, медлительный дымок. И сквозь щели из открытой двери сочится пар.
– От души тебя поздравляю, – усмехнулся себе Студент, – теперь-то уж ты спятил окончательно.
Колени его ослабели и противненько подрагивали, затылок морозило.
Под потолком открытого предбанника неярко светилась конопатая, засиженная мухами лампочка. У скобленого, мытого крыльца проплешь стоптанной земли и вспотевшая от пара деревянная решетка для ног.
– Ну чего же ты не идешь-то. Упал! Матенька ты моя. Это я, дура, не подумала. Я сама целый день из-за этой коряги летаю. А убрать жалко. Брусники на ней по осени полно…
Босые, полные, почти детские ножонки ступили на решетку, приподнялись на цыпочки. Студент поднялся сам и разом увидел всю ее, не то девочку, не то женщину, в одной белой, длинной льняной рубахе. Лицо у нее мягкое, округлое, с глубокими крапчатыми с прозеленью глазами, и детская припухлость в лице, и младенчески розов, свеж, изогнут полуоткрытый рот. Она рыжая, и волосы у нее курчавятся, как у всех рыжих женщин, едва сколоты гребнем на затылке, и блестят, как медь.
– Ну иди сюда! – нетерпеливым шепотом позвала она его.
В нем, казалось, все остолбенело и нет моченьки двинуться. Тогда она пошла к нему навстречу, ступила босой ногой в болотистую хлябь кустарника. Невысокая, круглая, под рубашкой просвечивает крепкое сильное тело. Она встала близко с ним, так что он слышал тепло и мятный ее аромат.