У крыльца ничком спал Гридень. Он ворочался стриженой головой в собственной отрыжке и хрипел. Данилыч ногой перевернул его на спину. Герка спал на веранде на полу, укрытый стареньким Мотиным пальтишком. Студент глянул на Гридня, его едва не стошнило. Он отвернулся и увидел в окно соседнего дома Раису. Та тоже смотрела на Гридня тоскливыми, сухими, истовыми глазами. Подглазья у нее потемнели и ввалились, лицо заострилось, истончало, словно померкло и состарилось за одну эту ночь. Глаза Раисы и Студента встретились, и обоим стало нехорошо. Женщина задернула занавеску и отошла от окна. Студент отвернулся. Мотя блуждала за огородом, искала по кустам Коляньку. Она была без платка. Жиденькие волосы вспучились, скатавшись, обнажив розовые гладкие пролысины.
– Коля, Колянька… – осипшим голосом окликала Мотя. – Ко-о-о-ля! Ягодиночка моя. Обидели мальчонку, сироту мою. Налетела орда наезжая. Как ругалася. Как не хотела впускать. Всех выгоню. Всех. Ко-о-о-ля!
Коляньку она нашла спящим в кустах голубицы близ ручья. Он свернулся крендельком, руки в коленях, вздрагивал во сне.
– Сиротинушка моя… – завела Мотя в голос. – Да никудышная бабка твоя. Да некому ступиться за тебя. Угробила, извела мальчишку. Ой беда, ой горе!..
Мотя села рядом на землю. Подняла обвисшего, тяжелого внука, уложила его на колени, обняла и сидела так, не шелохнувшись, горестно и жалобно глядя в небо…
Жук сошел с крыльца бани, зевнул и почесался. Послушав тяжелый Мотин вой, Жук презрительно сплюнул и подался в свою квартиру. Он пробыл там недолго, вынес матрац и подушку и унес в баню. Потом он перетаскал в баню все нужные ему вещи, а квартиру запер. Навесил тяжелый черный замок. Ни на Гридня, валявшегося в грязи, ни на потухший костер и разбросанные кости он не обратил никакого внимания. Сходил к родникам за водой, деловито и не спеша сладил таганок у бани и натаскал сухих сучьев. Потом сел на крыльцо, взглянул на сопки и вздохнул.
– Все отоспались…
Да, закончилась для разъезда спокойная дреманая, размеренная жизнь. Теперь до поздней осени здесь будет колготня да сутолока. Наступила она, пора ягодная…
Эту историю мне рассказал Студент. Я все реже в последние годы приезжаю к старухам. И не потому, что остываю к ним.
Памятна мне русская живучесть ворчуньи Матрены. Памятна неграмотная, сердечная Серафима и Пана, всю жизнь ломившая за мужика, истосковавшаяся по нему и не потерявшая ни надежды, ни терпенья ждать его.
Часто тянет в те, ставшие родными, щедрые и ясные места. Но в последние ягодные сезоны толпы всякого народу высыпают на разъезде из электрички и уверенно прут по тропинке к Мотиному двору. Старухи принимают всех без разбору. Кишмя народу в доме, ночами на пол ступить негде. Занято все: и дом, и веранда, и кладовки, и сеновал. Иной раз даже под крыльцом ночуют. Днями с ухарством и жутковатым пьяным разгулом ягодники обмывают сезон, выход на природу и все то другое, что открыли они себе вокруг, увидев много деревьев перед глазами. Потом с угарным похмельем в голове, с жаждой наверстать упущенное в сердце, как тараканы, растекаются они по тайге. А там валят новые партии любителей открывать и обмывать, а там возвращаются из тайги давешние, и так целыми неделями гул стоит и толкаются в Мотином дворе.
В этом году я приехала в начале октября. Утром. На перроне стояла депутатка Надя с двумя полными ведрами брусники. Пора ягодная отошла, и она хорошо продаст ягоду.
Просторно, пронзительно, ясно осенью в нашей тайге. Сладок и свеж воздух, прозрачен и спокоен высокий свет над головой. Все жизненное и надобное приподнялось, расцвело и вызрело. Все должное сгинуть – сгинуло, а недолжное сгинуть – оплакано. Мудрый и вечный дух терпеливо и кротко лучит где-то там, в неприступной, истой дали, и кажется, каждое живое сердце должно исполниться любовью и сознанием в эти дни…
Мотя с Симой пили чай. В доме побелено, тихо, пустынно. Тикают новые ходики, и сонно мурчат поздние мухи.
– За листичками приехала, – заметила Мотя, прихлебывая чай из блюдца, – на сто верст кругом все вынесли. Одне листья еще лежат.
– А клюква-то! – заметила Сима. – Не бойся, за клюквой пойдем. Еще полезнее брусники будет.
На болоте, в кочкарнике, багровая, зрелая еще, лежала брусника. Поодаль начиналась румяная клюква.
Сима, набрав трехлитровый котелок, съела плавленый сырок с Мотиной лепешкой, еще раз поведала мне о своей лихотинушке с сыном Васькой, поплакала, и, как всегда после жалоб на сына и его присуху, ей так захотелось увидеть их, так заболевало ее материнское сердце, словно должна неминучая беда случиться с единственным горьким ее дитем от этих жалоб. Недолго думая, Сима подхватила котелок, поправила платок на голове и уметелила прямиком через лес, по тропе, в Каменку.