- Можете не продолжать, Холмс! - прервал этот монолог Уотсон. - Я просто забыл, с кем имею дело. Да, не стану спорить: вы, как всегда, угадали. Я действительно подумал, что если прототипом для двух разных писателей оказался самый обыкновенный человек, а не какой-нибудь великий исторический деятель... Скажем, Ивана Грозного, или Петра Великого, или того же Наполеона да же ученые-историки оценивают по-разному. Так что уж тут говорить о писателях. А вот когда описывается самый что ни на есть обыкновенный, простой человек, такого, по-моему, и в самом деле быть не может. Ну сами подумайте! Если человек был хороший, разве может писатель изобразить его плохим? И наоборот: если он - негодяй, разве сможет писатель, будь он хоть трижды гений, сделать из него ангела?
- Звучит убедительно, - согласился Холмс. - И все же...
- Вы считаете, что я не прав?
- Я ведь уже сказал вам...
- И беретесь это доказать?
- Во всяком случае, попробую. Дайте-ка мне том "Войны и мира", который лежит у вас на коленях... Хотя... Чем долго и нудно вчитываться в текст, отправимся-ка туда сами.
- Куда? - не понял Уотсон.
- На торжественный обед к графам Ростовым. Это, если память мне не изменяет, глава восемнадцатая.
- Помилуйте, Холмс! - изумился Уотсон. - Каким образом мы с вами можем оказаться на этом обеде? Ведь то, что там, у Толстого, описывается в этой главе... Ведь все это, некоторым образом, художественный вымысел...
- Так ведь и мы с вами, мой дорогой Уотсон, тоже, некоторым образом, художественный вымысел.
- Положим. Но ведь это званый обед. А мы с вами, насколько я знаю, не числимся в списке приглашенных...
- Пустяки, Уотсон! Там будет такая пропасть народу, что нашего присутствия никто не заметит. Вы только помалкивайте. Все, что услышите и увидите, как говорится, мотайте себе на ус. А обсудим наши впечатления мы позже.
Л. Н. ТОЛСТОЙ. "ВОЙНА И МИР"
Том первый. Часть первая. Глава восемнадцатая
Было то время перед званым обедом, когда собравшиеся гости не начинают длинного разговора в ожидании призыва к закуске, а вместе с тем считают необходимым шевелиться и не молчать, чтобы показать, что они нисколько не нетерпеливы сесть за стол. Хозяева поглядывают на дверь и изредка переглядываются между собой. Гости по этим взглядам стараются догадываться, кого или чего еще ждут: важного опоздавшего родственника или кушанья, которое еще не поспело.
Гости были все заняты между собой.
Графиня встала и пошла в залу.
- Марья Дмитриевна? - послышался ее голос из залы.
- Она самая, - послышался в ответ грубый женский голос, и вслед за тем вошла в комнату Марья Дмитриевна.
Все барышни и даже дамы, исключая самых старых, встали.
Удивленный Уотсон не выдержал и, позабыв настоятельную просьбу Холмса помалкивать, вполголоса обратился к сидящему рядом с ним господину:
- Извините, сударь, я человек здесь новый, никого не знаю. Объясните, сделайте милость, кто эта дама?
- Марья Дмитриевна Ахросимова, - ответил тот.
- А кто она? Судя по тому, как ее встречают, это какая-то важная особа. Может быть, она принадлежит к царствующей фамилии?
- Марья Дмитриевна, - снисходительно разъяснил Уотсону его собеседник, - прозванная в обществе драгуном, дама знаменитая. Однако не богатством и не почестями, но прямотой ума и откровенною простотой обращения.
Марья Дмитриевна между тем остановилась в дверях и, с высоты своего тучного тела, высоко держа свою с седыми буклями пятидесятилетнюю голову, оглядела гостей и, как бы засучиваясь, оправила неторопливо широкие рукава своего платья. Марья Дмитриевна всегда говорила по-русски.
- Имениннице дорогой с детками, - сказала она своим громким, густым, подавляющим все другие звуки голосом. - Ты что, старый греховодник, обратилась она к графу, целовавшему ей руку, - чай, скучаешь в Москве? Собак гонять негде? Да что, батюшка, делать, вот как эти пташки подрастут... - Она указывала на девиц. - Хочешь - не хочешь, надо женихов искать.
- Ну что, казак мой? - (Марья Дмитриевна казаком называла свою крестницу Наташу) говорила она, лаская рукой Наташу, подходящую к ее руке без страха и весело. - Знаю, что зелье девка, а люблю.
Она достала из огромного ридикюля яхонтовые сережки грушками и, отдав их именинно-сиявшей и разрумянившейся Наташе, тотчас же отвернулась от нее и обратилась к Пьеру.
- Э, э! любезный! поди-ка сюда, - сказала она притворно тихим голосом. - Поди-ка, любезный...
И она грозно засучила рукава еще выше.
- Что это она к нему так? - вполголоса спросил у Холмса Уотсон. - Бить, что ли, она его собирается?
- Бить - не бить, - усмехнулся Холмс, - но сейчас, я думаю, нашему любимцу Пьеру достанется на орехи.
Пьер подошел к Марье Дмитриевне, наивно глядя на нее через очки.
- Подойди, подойди, любезный! Я и отцу-то твоему правду одна говорила, когда он в случае был, а тебе-то и Бог велит.
Она помолчала. Все молчали, ожидая того, что будет, и чувствуя, что было только предисловие.
- Хорош, нечего сказать! хорош мальчик!.. Отец на одре лежит, а он забавляется, квартального на медведя верхом сажает. Стыдно, батюшка, стыдно! Лучше бы на войну шел.