Честно говоря, все те милые глупости что Катарина там дальше перечисляла, я прочитала по диагонали. Даже не потому, что они были слишком личными. Не потому, что мне их скучно было читать, что все её «подвиги» уже выучила наизусть, а потому… что мне невыносима была искренность, с которой она каялась.
Её исповедь выворачивала мне душу наизнанку тем, что считать Катарину глупой бестолковой и взбалмошной и не любить за это было легче. А там каждая сточка истекала кровью. Той гремучей смесью бесхитростности и идеализма, когда, как от рассказа Фореста Гампа хочется повеситься. Хочется закрыть глаза, заткнуть уши и не знать этого, не знать. Не проникаться к ней, не привязываться. Просто вернуть её тело, как взятую на время вещь, и забыть. И не мучиться тем, что я его немножко потрепала. Не думать о том, что чувствует сейчас Дамиан. И не терзать себя за то, что не должна была я пользоваться этим телом так. Не должна.
А Дамиан, кажется, подтверждает все мои самые страшные опасения.
Я едва успеваю поднять свою кружку. Вернее, зарычав как раненый зверь, он позволяет мне её поднять, а потом сносит всё к чёртовой бабушке со стола. Швыряет стул. Пинает невинную кушетку. И бедные горшки с цветами, так неудачно разместившиеся на окнах, тоже попадают под его горячую руку.
И так он несчастен и прекрасен одновременно в своём гневе и горе, что будь у меня сейчас китайский сервиз ручной работы династии Мин на двенадцать персон, я бы и тогда подавала ему не дрогнувшей рукой чашки, чтобы он мог их разбивать о стены и страдать. Горевать и бить посуду. Злиться, плакать, терзаться, переживать.
Зря, наверно, только Катька ему сказала, что та ночь была обманом. Вряд ли его утешили слова, что она не жалеет и, будь у неё возможность, она поступила бы так же. И будь у меня «штрих», я бы закрасила это. Но это была уже не моя жизнь. Не моя, не наша, не её, а их и только их жизнь.
Дамиан бесновался, а потом плакал. Снова перечитывал, плакал и бесновался. И только когда, совсем обессилев, упал ничком на кровать, я рискнула напомнить о себе и присесть рядом.
— Прости меня, Дамиан!
— Вы не должны за неё извиняться, — даже не шевельнулся он.
— Я извиняюсь и не за неё. За себя. Это была я, а не она, — вздыхаю я громко, чтобы он слышал. — Я дала согласие на этот брак. Я согласилась стать его женой. Дамиан, это была не Катарина. А я, я и только я. Не она.
— Это неважно, — он словно месяц болел, так слабо звучит его голос.
— Важно. Очень важно. И я не знаю, как у вас. А у нас венчают не тела, не людей. У нас говорят, что браки вершатся на небесах, а значит, венчают наши души. И это я дала согласие перед лицом богов и людей стать его женой. Это меня, а не Катарину венчали с королём Абсинтии, герцогои Литрума, Георгом Рексом Пятым.
— Ты, — резко поворачивается он, а потом снова утыкается в подушку. — Простите.
О, как хорошо мне знаком этот словно обжёгшийся о меня взгляд! Какая ирония! Георг не смотрит на меня, потому что я Катарина. А Дамиан — потому что я не она.
— У вас не её голос, — садится он ко мне спиной.
— Я знаю.
— Все говорили мне смириться, а я не захотел, — комкает он в руках подушку. — Забыть её навсегда. Жениться. А я всё чего-то ждал.
— Может, и не зря.
— А может, и напрасно.
— Ты хотел поговорить?
— Что? — поворачивается он вполоборота.
— Твой план похитить её заключался в чём? Поговорить? Всё выяснить?
— Нет, — качает он головой. — Принудить её изменить Георгу.
— Уложить её в постель?! — не верю я своим ушам.
— И чтобы Георг нас застал, — откидывает он подушку и встаёт.
Пнув черепки разбитого горшка, он подходит к окну.
— Но самое ужасное, что я бы не смог. Не посмел бы к ней прикоснуться помимо её воли. Но отец Томас сказал опоить её и раздеть. И когда опозоренный муж застанет её за прелюбодеянием, да ещё в присутствии свидетелей, сам потребует развода. Их бы беспрепятственно развели.
— И ты, — резко встаю я, и понимаю, что ведь меня не зря пошатнуло. — Ты подлил мне эту дрянь в кофе?
— К сожалению, да, — разворачивается он и садится на подоконник, засунув в карманы руки. — И я уже послал за священником. И за тремя свидетелями из самых уважаемых господ, раз уж Георг так неудачно оказался в отъезде.