В последующие годы я пытался все это забыть. Еще в лагере я познакомился с одним парнем, который шепотом рассказывал мне о Рильке и знал наизусть несколько строк из «Книги образов». Это оживило в моей памяти Шлейсхеймские настроения, которые — если не считать экскурсий на Карвендель — я или подавлял в себе, или утратил, обсуждая с молодыми рабочими аугсбургских текстильных фабрик или баварских моторостроительных заводов проблемы наиболее целесообразной тактики забастовки. Потом я выполнял работу мелкого служащего в разных конторах, а по воскресеньям совершал велосипедные прогулки в Рот-на-Инне, Эталь, Вис и Дисен, где осматривал интерьеры барочных церквей. В ту пору основой всей моей жизни спали настроения Рильке, я сам сочинял стихи в его духе и, охваченный неврозом преследования, который я пытался скрыть, попал в глубокую депрессию. Я ненавидел работу, которая каждое утро, в восемь часов, приковывала меня к бухгалтерским счетам книжного магазина, принадлежавшего одному издательству, и игнорировал общество, которое — в качестве своей организационной формы — создавало тотальное государство. Выход, избранный мною, звался искусством. В общем и целом это было, конечно, весьма ненадежное занятие. Поскольку искусство, связанное с обществом, было невозможно, я изучал фасад дворца Прейзинг и чередование гласных в «Сонетах к Орфею». Цена, заплаченная мною за эмиграцию из истории, была высока, выше той, что требовалась от меня, когда вместе с коммунистической партией я жил внутри истории. Или плата все же не слишком велика, если сумеешь забыть револьвер, которым угрожал тебе — в случае нового заключения в Дахау — бригаденфюрер Айке, если действительно полностью сумеешь все это забыть и в переливах лазури на полотнах Тьеполо вновь радостно обнаружишь собственную утерянную душу. Я сумел совершить этот трюк. Я ответил на тотальное государство тотальным уходом в себя.
Это было, по Кьеркегору, эстетическое существование, по марксистским понятиям — возврат к мелкобуржуазному образу жизни, с точки зрения психоанализа — болезнь как результат травматического шока, который вызвало у меня фашистское государство. Объяснения, даваемые задним числом, никогда не бывают основательными. Впрочем, я фиксирую процесс погружения в себя только для ученых, изучающих современную диктатуру как социологический объект. Некоторые из них путают ее с деспотиями старого образца, например с царизмом. При этом они упускают из виду роль техники. Технически всеобъемлюще организованная структура из террора и пропаганды, плановый аппарат нового типа, не могут быть побеждены оружием религиозного, гуманистического или социалистического сопротивления старого толка. Человек, изготовляющий в подполье листовки или бросающий бомбу, — трогательная фигура из XIX столетия по сравнению с гестапо или рейхсминистерством народного просвещения и пропаганды. На самом деле выхолащивание системы происходит по вине техники, которую та создает: все больше колесиков выпадает или крутится вхолостую. Рассчитывая на массы, то есть на функционирующие с большей или меньшей квотой потерь рабочие единицы, диктатор или действующее по принципам диктатуры управление приводит в движение процесс атомного распада масс. Мощный, никем не направляемый и молчаливый саботаж — вот ответ, который дает работающий у машины или склонившийся над чертежами, подвергающийся износу человек на тотальный призыв. Так Германия в последние годы диктатуры напоминала копёр с вращающимися вхолостую колесами, не способный приводить в действие передачи, посредством которых диктатор хотел управлять историей.