Федоров говорил: общая память о прошлом делает людей «едиными», но не «слитными», «различными», но не «розными». Между прочим, на этой гениальной по простоте идее стоят современные цивилизации. Но философ не мог предвидеть масштаба генетической катастрофы советских лет, да и послесоветского смешения народов никто не предсказывал. Той великой миграции, обнулившей прошлое эллинов и иудеев и перемешавшей их. Что считает своим прошлым московский дворник из Туркмении? Новосибирский клерк из Пензы? Где свое кладбище у питерского художника из Баку или подмосковного поэта из Ташкента?
И тут я слышу Лёхин голос.
– А чё? – хрипит он. – Лёхе можно, к Лёхе друг приехал…
Ковыляя в мою сторону, он зачерпывает сапогами невидимые лужи. Забравшись на пригорок, он садится на корточки и достает бутылку. Выпивает и, раскачиваясь, закуривает. Мы молча смотрим, как на поле выползает вечерний туман – длинными войлочными косами. В тумане бродит лошадь, но отсюда видно только ее голову и круп. Верхушки деревьев на розовом небе постепенно сливаются в черную строчку, набранную готическим шрифтом.
Зрелище невероятно картинное, эталонное, сошедшее с экрана – и вместе с тем натуральное, с комарами и запахами, Лёхиными хрипами и далеким стуком карьера. И от всего этого, несовместимого, но и зримого, наглядного, голова кружится.
– А чё ты один-то? Чё без друга?
Я невольно перенимаю его интонации.
– Порнушку смотрит.
Он оглядывает меня:
– Сходи посмотри, чё ты…
Я готов к худшему, но нет, в избе натоплено и чисто. Никакого алкоголического разора, только след общей скудости, истонченности, «застиранности» жизни лежит на предметах. За печкой в кухне возится Лёхина мать. О том, что Лёха живет со старухой-матерью, я узнал совсем недавно – в деревне ее было совсем не видно. Да и Лёхино прошлое я тоже узнаю по обмолвкам. Вроде работал в Волочке на заводе, пока тот не закрылся; когда пропил все, что имел в городе, и жена его выгнала, перебрался к матери на ПМЖ («пока мать жива»). Этот вариант в деревне самый распространенный: можно пить, не работая, пока есть материнская пенсия (баклажка спирта стоит полтинник, закуска растет в огороде, дрова стоят в лесу бесплатно – что еще?). Если мать пьет вместе с сыном, шансы на выживание у них равные, то есть равно минимальные. Если не пьет, сын погибает раньше.
Из комнаты налево действительно долетают недвусмысленные стоны. Я отодвигаю занавеску, там никого – только перед телевизором, где содрогаются тела, стоит стул.
– Понравилось?
Лёха сидит в той же позе, но уже по колено в тумане.
– Как друга-то зовут?
– Шлёпа.
Утром, слезая с кровати, опускаешь ноги в выстуженный, обжигающий воздух. Это первые заморозки, но с вечера я набил лежанку дровами, и теперь они, легкие и высохшие, занимаются от первой спички. Пока печка топится, можно полежать еще – пока не нагреется воздух. Но вставать надо, ведь сегодня мы едем за Люсей. Так мы решили,
– Вот разве что Лёха… – говорю я.
– Со скотиной язык имеется… – кивает Люся.
Я вопросительно смотрю на соседа. Когда Люся ныряет в подпол, тот рассказывает, что в прошлой жизни она была скотницей, то есть работала кнутом и окриком, поэтому алкаши ее побаиваются.
– Проблем не будет, мальчишки.
Из подпола высовывается ее кудлатая голова: Люся довольна осмотром. И «мальчишки» перевозят ее кота и транзистор, десяток цветочных горшков и кастрюли, валенки и лыжи. А Люся с треском едет на своем антикварном велосипеде по первому льду, покрывшему лужи.
– Люсь, посуда. – Я открываю створки. – Пользуйся.
– У меня свое, мальчик.
В сенях на лавке выстраиваются банки с соленьями. На окна и печку Люся вешает пестрые занавески: в избе сразу становится уютно. Настольная лампа, абажур. Цветы на окнах.
– А ну! – замахивается в окно.
Лёха отскакивает и, злобно бормоча, уходит.
Глядя, как ловко и аккуратно,
В последний перед отъездом день сосед-старожил зовет покататься по окрестным деревням. Конечная точка – Федоров Двор. От нас туда километров двадцать, но по развороченным дорогам на это уйдет час. «Если вообще проедем…»