И вот в середине января мы выступили на осаду главного душманского заповедника в наших местах – ущелья Луркох. Сначала все шло как обычно: доехали до места к вечеру, обложили врага – батальон наш закрыл единственный выход из ущелья, разведчики поползли в ночь – перекрывать горные тропы, чтоб уж духам не выскочить из ловушки. Солдаты окапывались, одни готовились в боевое охранение, другие спать. Я за всем приглядывал и ждал Денисова, который пошел на совещание к комбату. Он вернулся уже по темноте и сказал, что мне нужно будет завтра идти с нашей разведкой в ущелье. «Извини, – сказал Денисов тихо, – как ты понимаешь, я тебя не предлагал, комбат сам назначил корректировщиков в роты, тебе идти с разведкой». Он был со мной то на «ты», то на «вы», исходя из обстоятельств. Это «ты» было, скорей, отеческим, чем товарищеским; и хотя он старше всего семью годами, но в армии это много. Часто обращение на «ты» сопутствовало вечерним воспоминаниям Денисова о счастливой офицерской жизни в мирное время: о кутежах, женщинах и разнообразных служебных приключениях. «А вот был у нас один майор, так тот пробкой от шампанского все лампочки в ресторанах посшибал. Бил без промаху! Скоро запасные лампочки в псковских ресторанах закончились, и его туда перестали пускать. Так он в отместку через форточку в самом известном ресторане одним выстрелом из «Советского шампанского» и лампочку разбил и рикошетом метрдотелю глаз выбил. Настоящий артиллерист!» Это был нескончаемый офицерский народный эпос, столь же величественный и правдоподобный, как и более ранние его пласты про Алешу Поповича, Добрыню и Змея. Слушая, я неизменно горевал, что вспомнить мне, кроме школы и училища, совершенно нечего – а потом сразу война. Распаленный рассказами, я не мог иной раз даже и заснуть от зависти. «Вот убьют, – думал я, – и ничего такого у меня уже не будет в жизни – самого главного».
После сказанного Денисовым я едва сдерживал ликование, ведь радоваться назначению в опасное место считалось дурным тоном, напрашиваться на риск тоже противоречило офицерским суеверьям. Но мне было всего двадцать два, и мне казалось, что погибнуть наутро на виду у всего батальона было бы достойным завершением моей короткой, но героической биографии. Чувство это было постоянным, временами доходившим до нетерпеливой дрожи, а ночами мне навязчиво снилась длинная пулеметная очередь, разрывающая на бегу мою широченную грудь, – «настоящий десантник умирает лицом к врагу». Одна мысль, что завтра я пойду впереди батальона вместе с разведкой, и при этом у меня будет своя особенная задача, одна из самых важных, делала меня радостно возбужденным. Засекать огневые точки, определять координаты целей, наносить их на карту, а случится, и корректировать огонь всей артиллерийской группировки (такова была бы моя задача) – меня распирало от гордости. Хотя дело было мне знакомое и я уже ходил в цепях пехоты артиллерийским корректировщиком и в зеленых дебрях под Кандагаром, и в армейской операции в Герате, но тогда я был лишь одним из многих офицеров, а завтра буду единственным. Вполне возможно, именно от меня будет зависеть весь успех операции, на которую нагнали чертову прорву войск. Так мне мечталось, и я уже представлял, как сам командующий будет произносить именно мой позывной, затейся завтра какая-нибудь серьезная заваруха; а заварухи завтра не миновать.
От счастливого возбуждения я потерял нормальную координацию движений и постоянно теребил застежку своей полевой сумки, так что Денисов все заметил и сказал мне почти грубо, переходя опять на «вы»: «Скулить от радости, лейтенант, будете завтра вечером, если выберетесь из ущелья, а сейчас готовьтесь – наносите обстановку, получите сухпай, с радиостанцией пойдет Мухин».
– Почему Мухин, а не Четвериков? – осмелился я на лишний вопрос, который просто вырвался у меня… хотя было ясно, что все уже решено. И Денисов очень не любил «дополнительные вопросы» в таких ситуациях.
– Что вы, Федор Николаевич, ведете себя как гуманоид… потому что Мухин. Четвериков теперь никому не помощник, вы что – не знаете? Отец солдата, твою мать…