Вдруг шлюпку встряхнуло, гулкий удар прокатился над водой, и в небе завизжали осколки. Антонов приподнялся: высокий черно-белый столб воды и дыма, рассыпаясь, медленно падал в море.
Все оживились.
— Ну и здорово же рвется мина!
— Во как грохнуло! Надо же, — совсем по-мальчишески восторгаясь и доверчиво глядя на Антонова, говорил Балашев.
Снова, уже с шутками, взялись за весла. Споро гребли, а ветер все свежел, и шлюпку захлестывало волной, она чуть ли не черпала бортами воду.
Через двадцать минут Антонов стоял на покачивающейся палубе тральщика, и она казалась ему сейчас устойчивей твердого берега. Его сразу же вызвали на мостик.
Командир корабля, капитан-лейтенант Кулешов был в просоленном кожаном реглане, в походной выцветшей фуражке, на руках — заскорузлые перчатки с крагами, похожие на боксерские. Лицо его выражало ту спокойную уверенность, что всегда нравится матросам и которую они понимают так: на нашем корабле всегда все будет хорошо.
Когда Антонов появился на мостике, командир как-то внимательно и заинтересованно посмотрел на него.
— Что же это вы, старшина, не выполняете приказаний? Ведь был же сигнал шлюпке возвратиться!
Капитан-лейтенант как бы ругал его, и Антонов думал: «На корабле-то видели все мои маневры возле мины и, наверное, уже не надеялись на меня». Но по тону командира можно было понять, что он не очень сердится на Антонова.
— Разрешите, товарищ командир! — вдруг заговорил появившийся на мостике сигнальщик Балашев. — Это я виноват. Долго разбирал сигнал.
— Это «шлюпке возвратиться» разбирал? — иронически переспросил командир. Уж этот-то сигнал знали все матросы на корабле!
А Антонов удивленно посмотрел на Балашева.
— Нет, он вовремя доложил. Но я уже ухватился за рым и не мог оторваться от мины.
— Ну что же, будьте в следующий раз внимательнее, Антонов. Можете идти. А то, что вы довели дело до конца, — молодец!
Уже внизу на палубе Антонова догнал Рябец.
— Если бы вы только видели, товарищ мичман, что было! — только и сумел сказать Антонов.
— Ладно, пойдем покурим, старшина! — предложил Рябец и растянул свой резиновый кисет.
Когда же у обреза закурили и ветер подхватил пахучий дым, Рябец с удовольствием в голосе сказал:
— Вот это и была сегодня твоя первая мина, старшина!
Иван Гайдаенко
ПОЛГРАДУСА
Он много избороздил морских дорог, плавал на многих судах, и всюду, где бы он ни служил, о нем отзывались, как о самом исправном, о самом смышленом и храбром матросе. Когда он стоял на руле, за кормой судна кильватерный след всегда был ровным, как линейка. Нужно было в штормовую погоду отремонтировать на верхушке мачты клотиковый фонарь, наладить порванную ветром антенну, поправить фал — туда отправлялся Василий Петрович.
Знают Василия и в торговом, и в военном флоте, знают его и на берегу. Знают «Василия-сигнала» и в морской пехоте как матроса с широкой душой и горячим сердцем. Кто не знает его по имени, тот, наверное, знает его в лицо. Кто забыл о нем, тот вспомнит его сейчас, кто никогда не встречался с ним, тот, вероятно, слышал о нем от товарищей.
С первых дней войны Василий Петрович плавал на «Дагестане», был ранен и лежал в госпитале. Оттуда он добровольно пошел в бригаду морской пехоты и защищал Одессу. Позже его встречали под Севастополем и в Новороссийске. На его теле прибавилось рубцов и шрамов, но по-прежнему не было ни одной татуировки. Привыкший к зыбкой палубе, он и на берегу ходил вразвалку, чуть покачиваясь, но никогда не держал в зубах заморскую трубку, отдавая предпочтение мундштучным папиросам.
Еще много раз после Одессы лежал он в госпитале, и много медсестер осторожно брали его холодные руки и, вздыхая, считали удары сердца. Сколько раз он знакомился с врачами после того, как врачи уже хорошо были знакомы с ним. И каждое первое его знакомство начиналось всегда с вопроса: «Смогу ли я теперь плавать?»
Кто любил море с берега, тот не понимал зова морской души и отвечал ласково:
— Постараемся, голубчик, только полежи спокойно, иначе ты и ходить не сможешь, не то что плавать.
Это обжигало матросское сердце.
А кто из людей в белых халатах знал, о чем думает моряк, понимал, что его мысли витают где-то над морем, над родной стихией, тот отвечал грубовато, как мог ответить добрый старый боцман:
— Ну что ты, дружище, плавать… Ты еще летать сможешь. У тебя сердце, как пароходный винт, молотит, а нервы — что якорная цепь. Выдержишь.
Василий открывал глаза, улыбка радости появлялась на его пересохших губах. Эти слова придавали ему силы, лечили раны лучше всяких лекарств.
Он выдержал. Из последнего госпиталя Василия Петровича демобилизовали, и первый день мира он встретил в отделе кадров Черноморского пароходства, где ему была известна каждая дверная ручка, знакомо каждое слово. А люди — близкие, родные люди! Он всех их помнил, словно расстался с ними вчера. И они помнили его, приветливо ему улыбались, поздравляли, расспрашивали о планах, о судьбах других моряков. Много было радости в тот день, но немало услышал Василий и печальных вестей.