Вероятно, чем больше скручен страданием и болью автор и чем яснее он может их видеть, как бы последним усилием воли откачнувшись от них, – тем с большей внятностью он проталкивается сквозь тебя. (Известное: «Чтобы хорошо писать, страдать надо, страдать!» Достоевский – Мережковскому.)
У Чехова другой физиологический атлас, более доступный или приемлемый как раз потому, что менее настырный.
Вот в «Почте» он описывает студента после ночной осенней езды в тарантасе, на рассвете:
«Студент сонно и хмуро поглядел на завешенные окна усадьбы, мимо которых проезжала тройка. За окнами,
подумал он, вероятно, спят люди самым крепким, утренним сном и не слышат почтовых звонков, не ощущают холода, не видят злого лица почтальона; а если и разбудит колокольчик какую-нибудь барышню, то она повернётся на другой бок, улыбнётся от избытка тепла и покоя и, поджав ноги, положив руки под щёку, заснёт ещё крепче.
Поглядел студент на пруд, который блестел около усадьбы, и вспомнил о карасях и щуках, которые находят возможным жить в холодной воде…»
Неслучайно мысль проникает
Это и свобода. Перо поспевает за воображением и доверяет ему. Доверчивость – следствие той самой объективной для автора «боли».
Вот ещё несколько точек чеховского атласа:
«И почерк у него был мечтательный, вялый, как мокрый шёлк».
«В руке, которую поцеловала Кисочка, было ощущение тоски» («Огни»).
«…И теперь ещё, казалось, от прежних объятий сохранилось на руках и лице ощущение шёлка и кружев – и больше ничего…» («Супруга»).
«И ногу, которую он поцеловал, она поджала под себя, как птица. ‹…›…И ей даже казалось, что она не твёрдо ступает на ту ногу, которую он поцеловал» («Три года»).
«Но ничто не было так страшно для Якова, как варёный картофель в крови, на который он боялся наступить…» («Убийство»).
Это нервные узлы произведений. Это природа автора, т. е. то, что нельзя придумать, подобно восклицанию Ивана Дмитрича из «Палаты № 6» «радуюсь!». Вполне «достоевское» восклицание – напрорыв из самого нутра.
Из письма другу-литератору:
«…Но особенно
простить (глуп), то прозаик пишет непременно героя нашего времени. Вслед за Набоковым (за кем же ещё?) он срывает персик в своём саду и его плетёной косточкой щедро наделяет героя. Едва тот слабеет и норовит пасть жертвой куцего воображения – автор с персиком тут как тут.
Таким образом, пустой человек (интеллигент с женой и любовницей) становится
Автор свободно порхает во времени и в пространстве (гоняясь за бабочкой, уже пойманной Набоковым) и в пределах одного предложения удовлетворяет спрос самого подвижного читателя: герой, с похмелья, только что – от любовницы, весь в «репьях ночных безумств» (Е. Евтушенко), попадает в церковь на отпевание своей первой жены (или матери? или второй? или ему всё это кажется? – тут что-то смыкается и искрит…), и вот долгожданная церковь, невзначай вплывая в роман, тем боком вплывая, который понаслышке знаком автору, придаёт повествованию… О да! – придаёт повествованию. И наконец – завершающий апокалиптический сон…
Таков катарсис верхних дыхательных путей, мой друг-литератор.
Критик Т. выглядел так, словно его коллеги, здороваясь, на протяжении многих лет пожимали ему лицо.
Говорит депутат: «Приходится много тратить времени, в том числе личного…»
Есть жизнь, текущая лишь в снах. Через год, два, три – вдруг снится сон, продолжающий другой сон. Эти люди, эти вещи, эти ситуации есть только
Всё, что происходит в обществе, мне либо безразлично, либо отвратительно. Причина не в происходящем даже, а в том, что их много (хотя бы и двое), а я один.
Из письма другу-литератору:
«…Тебе следует много читать. А некоторые вещи просто записывай.
Например:
„Дарование есть поручение“ (Баратынский). Непременно запиши, потому что можешь забыть. Учти также, что „поручение“ – это не только поручение
Говорит соседка: «Племени в касрульке…», «Я стирала шлага, стирала на пижнаке твоём шлага… А она как было, как и есть…», «Сотрясение мазок…»