— О-о… плохо дело, — протянул, не отпуская руки, — а держалась хорошо.
И как мог видеть, хорошо или плохо держалась, когда работал словно плотник, сосредоточенно, споро.
— Семнадцать минут без швов, — сказал кто-то уважительно, войдя в бокс, где переодевались. Семнадцать минут, а показалось меньше.
— Ну-ну, ничего, ничего, — похлопал легонько по щекам. На секунду ощущение оскорбления, злость — как смеет!
— А почему круги такие под глазами? — Взял за подбородок крепко. — Месячные или экономия на чулки?
Дернулась, пытаясь высвободиться. Не отпустил.
— Надо есть, — сказал внушительно, — молоко, и творог, и черный хлеб, и черники сейчас в лесу полно. Чернику собираешь?
— Нет.
— Зря. Очень полезно. Ты где живешь?
— В Апщуциемс.
— Курземе. Самые черничные места. В воскресенье собери и на мою долю тоже. — Вел по дорожке, крепко держа за локоть.
— Я змей боюсь.
— А сапоги на что? Боты ведь есть наверняка.
— Есть. Мне сюда, — дернулась к высокому крыльцу лаборатории.
— Пойдем, — согласился, будто звала.
Локоть не отпускал, хотя в дверях сунулась вперед. И что-то было в его прикосновении, что-то переходящее от него ко мне, успокаивающее.
В лаборатории ни души. Наверное, у начальника в кабинете дела обсуждают.
— Как насчет кофе?
— Сейчас сделаю.
Пока ставила на плитку чайник, перетирала чашки, бродил по лаборатории мягко, неслышно. Задержался у станка Юриса, полистал журнал.
Задрал голову, рассматривая мою фотографию-рекламу.
— Так вот где видел, оказывается, в Брюсселе на конференции, а то все припомнить не могу. В Апщуциемс живешь, а по-латышски не разговариваешь.
— Я недавно переехала.
— Откуда?
— Из Москвы. Вам сколько кусков сахара?
— Один. А молока нет?
— Сгущенное.
— Отлично. И ложку молока.
У него два лица. В профиль мужественное, жесткое, на какого-то американского актера похож, а если прямо, анфас, вот как сейчас, — крестьянское, грубоватое.
Сидит развалившись, расслабив все мышцы, так сидят спортсмены после соревнований. И загар вдруг словно отхлынул. Обозначились морщины. Не такой уж он цветущий, как кажется. И на руке браслет от давления.
Перехватил мой взгляд.
— Старость не радость.
— Разве вы старый?
— Немножко есть. Раньше три операции подряд — пустяк, а теперь уже чувствую.
— Почему у него такая нога?
— Коновал погубил. На хуторе. Перелом, потом перетянули, все неправильно.
— Плохо теперь ему придется.
— Привыкнет. Будет носить протез. Не он первый, не он и последний, — жестко сказал, холодно, и что-то во мне поднялось: злое такое же, жестокое. «Сам вон как о себе заботишься, браслетик надел, а этот — „не первый“».
— Для себя всегда первый, не правда ли?
— Это уж кто как умеет и у кого как получается.
— У вас получается. Вам все: и Рим, и Париж, и машина у подъезда. — «Зачем я так? Пускай. Ведь была же девочка с жалким букетиком, и доктор Зариня, и сегодня на экране: „Я у Колизея, я в Помпеях“. Пускай». — А тому — коновал, и протез, и прозябание на глухом хуторе.
— Понял. Для мировой гармонии ногу нужно было отрезать мне. Но мировой гармонии нет, и мне кажется, что, несмотря на юный возраст, вы в этом уже не раз убеждались, так чего теперь так нервничаете? — Глянул на часы. — Спасибо за кофе.
— Простите меня, пожалуйста, Янис Робертович.
— Только за чернику, только за нее. — Поднялся. — А что? На реабилитацию не ходят? Почему такая нирвана?
— Ходят. После обеда придут трое. Простите меня, пожалуйста.
— Лудзу, лудзу. Попросите доктора Янсона зайти ко мне в четыре.
— Мы работаем. Правда. Это сегодня что-то… а Юрис в виварии.
— Ну, ну. Что это еще за глупости?! Ресницы потекут.
— Мне его жалко… я теперь не смогу забыть…
— Сможете, сможете, и очень скоро.
В понедельник притащила пластмассовое ведро, полное до краев черникой. Два дня собирала. Вилма с изумлением наблюдала, как появляюсь, чтобы высыпать корзинку, и снова за шоссе в лес, в самые черничные места. Поставила на лавочку два пакета сахарного песка, медный таз; видно, решила, что варенье буду варить. Сказала:
— Динго дома стоит, пускай идет вместе гуляет, одна нехорошо.
Но Динго сопровождал недолго. С полпути поняв, что идем в лес, повернул и, не обращая внимания на мои призывы, затрусил к дому. Он любил море, а лес не любил и меня не любил ни капельки. В его сердце не оставалось ни для кого места, там жили двое — Вилма и Арноут.
С этим ведром, предприимчивой торговкой, из тех, что ошивались по двору клиники, предлагая малину в бумажных фунтиках и черную смородину стаканами в карманы больничных халатов, уселась и я в обеденный перерыв на лавочке сторожить директора. Подошли двое с загипсованными руками, товарищи по несчастью, поинтересовались, что продаю. Ягоды прикрыты тряпицей.
— Ничего.
— Да она работает здесь, — сказал один.
— Правда? Что же я вас не видел никогда, девушка? Это большое упущение. Вы цирк любите?
Не сводя глаз с двери корпуса, ответила, что люблю.
— Так это же чудесно! — он загораживал дверь.
Пришлось подвинуться, чтоб наблюдать, а они восприняли как предложение присесть рядом. Осторожно, оберегая руки и ключицы, примостились на краешке с обеих сторон.